TSQ by FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Письма Марины Цветаевой
к Наталии Гайдукевич

Публикация Льва Мнухина
Вступительная заметка Владислава Завистовского

История иных находок бывает поистине удивительной — нежданно-негаданно обнаруживается то, чего, кажется, и след простыл. Летом 2001-го года мы с женой были в Вильнюсе и посетили дом, в котором до 1946-го года жила моя бабушка, Наталья Александровна Гайдукевич (урожд. Геевская; 1890-1978). Перед самым нашим уходом хозяйка дома вдруг вспомнила, что на чердаке ее муж нашел какую-то пачку писем. И тут оказалось, что в пачке было… 12 писем Марины Цветаевой!

Известие об обнаружении этих писем — через шестьдесят шесть лет после их написания и более чем через пятьдесят лет после того, как семья Гайдукевич оставила свой дом в Вильнюсе на улице Полоцкой — было воспринято в польских литературных кругах как своего рода сенсация. Поэзия Цветаевой давно уже пользуется заслуженным признанием в Польше, хорошо известна здесь и ее трагическая судьба, так похожая на судьбу некоторых наших поэтов-романтиков XIX века.

Удивляет, а можно даже сказать, поражает не столько сам факт обнаружения неизвестной корреспонденции великой поэтессы, сколько личность ее адресата — скромной учительницы провинциального тогда Вильнюса, не имеющей никакого отношения к литературной жизни, неизвестной ни в Москве, ни в Париже и тем не менее в течение нескольких предвоенных лет занимавшей определенное место в переписке и в жизни поэтессы.

Для меня и для моих родных обнаружение писем Цветаевой вовсе не было неожиданностью. О существовании этих писем, больше того — о немалом влиянии, которое Марина Цветаева оказала на Наталию Александровну, мы давно хорошо знали. В семье было известно, что переписка, начавшаяся в 1934-ом году, продолжалась ни много ни мало вплоть до 1939-го года — года, пресекшего не только эту переписку. Именно в этом году Цветаева возвращается в Москву, а Польша становится жертвой агрессии более могущественных соседей — Германии и Советского Союза.

Вильнюс вначале был советским городом, потом литовским, потом снова советским (хотя и с литовским правительством), а с 1941-го года начинается немецкая оккупация. В 1944-ом году победоносная Красная Армия не только изгоняет из города немцев, но и интернирует польские вооруженные силы, объединенные в Армию Краеву. Вскоре начинаются массовые аресты и высылки, жертвами которых становятся все члены семьи Гайдукевич (включая Наталию Александровну, которая была арестована и провела в тюрьме на Лукишках несколько месяцев), а также многие родственники моего отца из семьи Завистовских. Дом на Полоцкой был в те годы свидетелем многих бурных событий. Дважды (в 1941-ом и 1944-ом гг.) НКВД арестовывало здесь мужа Наталии Александровны, Владислава Гайдукевича, который был в итоге осужден по так называемому делу Вильнюсского представительства на восемь лет лагерей (отсидел десять).

Чьей рукой, когда и почему была запрятана за стропилами чердака пачка писем Цветаевой — этого мы, конечно, никогда не узнаем. Не думаю, что это сделала сама Наталия Александровна, а тем более — её дети. Однако имелись вполне реальные основания считать эти письма «компрометирующим материалом», но благодаря тому, что их спрятали, они сохранились, тогда как почти все довоенные бумаги (многократно конфисковавшиеся) семье сохранить не удалось.

И вот они. Поблекшие и разрушенные временем, но всё же читаемые, так и брызжущие энергией, столь свойственной писательскому стилю Цветаевой. Вот они — реальные и материальные свидетельства этой необычной дружбы на расстоянии, соединившие на долгое время двух этих далёких друг другу женщин, но в то же время и близких — даже датами рождения (1890 и 1892 гг.).

Не просто было расшифровать письма и перевести их на польский — эпистолярный стиль Цветаевой весьма своеобычен. Ещё сложнее их комментировать, учитывая, что мы располагаем лишь частью корреспонденции — письмами Марины к Наташе. Письма бабушки, к сожалению, не сохранились, хотя какой-то след должен был всё же остаться, так как где-то в конце 60-х бабушка рассказывала о них в беседе с неким неизвестным мне московским литературоведом.

Письма Марины, говорящие очень многое о самой поэтессе, немало говорят и о её корреспондентке, её душевном состоянии, надеждах и разочарованиях. Ибо именно экзистенциальная сторона выступает в письмах на первый план. Это прежде всего переписка двух женщин, жён, матерей, и только во вторую очередь — ценителей литературы или же писателя и читателя. Для моей бабушки эта переписка была несомненно в большей степени актом жизни, нежели литературы. Однако повороты судьбы удивительны и непредсказуемы: случилось так, что письма Цветаевой попали в руки внука Наташи, который сам оказался… писателем. И для которого эти письма представляют двойной интерес — интерес в литературном плане и интерес в плане чисто биографическом, чтобы не сказать семейном.

Поэтому читая эти письма, я переживаю вдвойне — ведь к волнению, вызванному открытием новых, доселе неизвестных и таких драматических писем поэтессы, добавляется узнавание сокрытых в пожелтевших страничках новых, незнакомых мне черт человека, который долгие годы был мне очень близок, с которым связано всё, что касалось моих успехов и неудач, моих талантов и слабостей, моих надежд и разочарований.

Я начинаю отчетливо помнить бабушку лет с четырёх-пяти (во всяком случае моя память не идёт дальше). Ей тогда было шестьдесят восемь. Это был 1958 год. Мы в то время жили в старом каменном доме на улице Сенкевича в Гданьске-Вжеще.

Точнее сказать, я там жил с рождения, а бабушка — время от времени. Наше знакомство перешло затем в близость и нежную привязанность, и так было до самой её кончины.

Мы жили в двух комнатах втроём, а иногда вчетвером, с бабушкой Натальей Александровной или с дедушкой, Владиславом Гайдукевичем, который в 1955 году вернулся в Польшу из сибирского лагеря в Сольвычегодске, где отсидел 10 лет. После возвращения — ему было семьдесят лет — он так и не оправился. Он умер в 1959 г.

Наталия Александровна не хотела жить вместе с нами в Гданьске — после многих очень трудных лет одиночества в Вильнюсе, она жаждала самостоятельности и работы. Она всегда хотела быть самостоятельной и всегда хотела жить по-своему. Так именно она, по-видимому, и жила в те годы , преподавала в средних школах Эльблонга и Тчева (это небольшие городки в окрестностях Гданьска), иностранные языки: французский, немецкий, может быть, даже латинский, но прежде всего — свой любимый русский. Ну и жила, повторяю, своевольно и своеобразно. Я это довольно хорошо помню, так как провел в её тчевской квартире не один месяц детства и ранней юности. В реалиях Тчева или даже Гданьска шестидесятых годов бабушка была без сомнения личностью весьма колоритной.

И такой она осталась в памяти тех, кто её тогда хорошо знал — учеников и учителей, круга врачей, даже моих старших друзей. Все запомнили её как эксцентричную пожилую даму с нестереотипными взглядами, с властным характером и непреклонной категоричностью.

Но пора отойти от сугубо личных воспоминаний и уступить место биографу. Наталья Александровна Гайдукевич родилась в 1890 году в Ченстохове, польском городе, известном прежде всего монастырём на Ясной Горе и находящейся там чудодейственной иконой Богородицы, которая до настоящего времени является предметом культа и целью паломничества многочисленных групп верующих.

Её отец был директором государственного лицея, мать — Елена, в девичестве Маркова, — воспитывала многочисленных детей, из них Наташа относилась к средним. В сумме их было одиннадцать, но шестеро умерли от дифтерита и до зрелого возраста дожили только трое старших братьев, Наташа и младшая Маруся.

В 1899 году семья переезжает в Вильнюс, где Александр Геевский получает тот же пост, что и в Ченстохове, и с тех пор с этим городом будет связана бoльшая часть жизни Наташи, хотя всегда её тянет к двум столицам, связь с которыми она чувствует — к Парижу (где она училась) и к Москве (в силу родственных уз по материнской линии и душевной привязанности).

Семья Геевских была русской, во всяком случае — православной, хотя сама Наташа и семья её мужа — Гайдукевичи — были в сущности индифферентны по отношению к религии, как и значительная часть тогдашней польской интеллигенции. Я пишу «польской», так как семья Геевских частично подверглась быстрой полонизации, которой способствовали как происхождение, так и политическая ситуация, которая после 1918 года продиктовала выбор в пользу свободной от большевиков Польши. Поэтому те, что продержались здесь до конца войны и революции — остались в Польше уже навсегда. Те же (два старших брата Наташи — Дмитрий и Николай), которые остались в России, исчезли бесследно.

В Вильнюсе осталась мать Наташи (умерла в 1940 году), младшая сестра Маруся (безвременно умерла от туберкулёза в 1935 году, об этом говорится в письмах Цветаевой) и брат Фёдор (Теодор), который всегда считал себя поляком, до войны держал адвокатскую контору в Десне на далёких северо-восточных окраинах, а после войны — в Лобезе на Западном Поморье.

Все же Геевские были русскими только формально. Отец Наташи происходил из украинской семьи, давно проживавшей в Княжестве Литовском, и уже тогда в значительной мере полонизированной; мать Елена, хотя родилась и воспитывалась в Москве (где закончила Институт Благородных Девиц), со стороны матери (Зайончковской) также имела польские корни. И возможно здесь — в Москве последних десятилетий ХIХ века — следует искать семейные нити, ведущие от Геевской к Цветаевой, от Наташи к Марине. И наоборот — нити, ведущие от Марины к Наташе, угадываются в письмах Цветаевой более чем полувековой давности. В свете этих писем становится очевидно, что такая семейная связь (или дальнее родство?) существовала, а нить завязывалась и рвалась где-то раньше. С кого начиналась и куда вела — я не знаю. Мне кажется, этот вопрос не столь принципиален. Правда, первое письмо к Марине Наташа написала, по-видимому, скорее как родственница, чем как читательница, хотя к этому времени она наверняка прочитала некоторые вещи Цветаевой в выписываемых ею «Современных Записках» или в каком-то другом эмигрантском журнале. Вся же дальнейшая переписка основана на духовной и интеллектуальной близости, а не на формальной, родственной.

Но ещё до Москвы был Париж. Наташа хотела учиться в Сорбонне, хотела стать врачом, но успела закончить только курсы учителей французского языка при Литературном факультете. На дальнейшее обучение у отца не хватило денег, да ему и не хотелось потакать дочери — Наташа была слишком эмансипированной по меркам того времени, а ещё несколько лет жизни в Париже могли только усилить её жажду независимости.

Эту жажду она испытывала всегда, но я не знаю, как она её утоляла — как могла утолить? — будь то в Жежице (в настоящее время Rezekne в Латвии), где в двадцать с небольшим лет она начинала как учительница иностранных языков, или в Слониме на Подлясье или даже в Москве (1913-1914 гг.), где она посещала педагогические курсы при Московском университете. Именно в эти годы она впервые пробует установить контакты с Цветаевыми и тогда же знакомится со своим будущим мужем Владиславом Гайдукевичем (1885-1959 г.), студентом Московского политехнического института. В 1914 году они заключают брак в Жежице и возвращаются в Вильнюс.

Однако какие-то неизвестные мне в подробностях попытки вырваться из скуки провинциальной жизни и освободиться от корсета навязанной общественной роли всё же были. Была юношеская повесть (которую упоминает Цветаева), были — согласно семейному преданию — попытки выступать на сцене, было бесконечное чтение (все в семье были книгочеями). И было, несомненно, чувство обиды — тоски по так стремительно уходящему времени, которое — слишком уж быстро — принесло события, перевернувшие весь прежний мир.

Годы первой мировой войны, революции и гражданской войны Гайдукевичи проводят в Самаре на Волге, где мой дедушка служит главным механиком на сахарном заводе, а Наташа — уже по традиции — преподает в школе иностранные языки. И тогда же (1918), за год до рождения своего первого ребёнка Ежи (назван в честь дедушки со стороны отца), Наташа переходит из православия в католичество. Самара не была добровольным убежищем, скорее — местом ссылки. В 1915-ом году, в связи с угрозой немецкой оккупации, Вильнюс был по приказу царских властей эвакуирован. Приказ относился и к Владиславу Гайдукевичу, который работал химиком на местной санитарно-эпидемиологической станции. Новым местом «в тылу» как раз и был сахарный завод в Самаре, и «место» это было хорошо тем, что позволяло избежать обязательной военной службы (а добровольцев в то время и в тех краях было достаточно).

Когда устанавливается власть большевиков, Гайдукевичи предпринимают — к счастью удачную — попытку вернуться (собственно это был побег) в родной Вильнюс. Здесь их положение понемногу стабилизируется. Владислав пробует свои силы в строительной отрасли, и в конце концов получает место начальника отделения промышленности и торговли в Вильнюсском областном управлении, Наташа же неизменно работает учительницей. В 1922 году у них рождается второй ребёнок — дочь Елена (моя мать). Для Натальи Александровны, которой в 1934 году было 44 года, вместе с бегством из Советского Союза и стабилизацией в Вильнюсе, кончилась молодость. А вслед за этим рассеялись надежды на литературную или актёрскую карьеру, на другую жизнь. Свидетельством связанных с этим переживаний и разочарований являются ответы Марины на неизвестные нам, к сожалению, жалобы и вопросы Наташи. Обе оплакивают свою судьбу, хотя жизнь сложилась у них совсем по-разному (Наташа поддерживает Марину небольшими суммами денег и подарками), обе оплакивают свою молодость, далёкую как Москва, и которую уже не вернёшь.

Эта переписка, к началу которой относятся 12 найденных писем, обрывается в страшном 1939 году, страшном также и для Марины, которая возвращается на родину, чтобы встретиться с неприязнью, враждебностью, и в итоге найти здесь свою смерть. Конечно, Наташа долго ничего не знала о её судьбе. Адская машина террора безжалостно перемалывала человеческие судьбы — муж Цветаевой был расстрелян, сестра и дочь провели долгие годы в лагерях и ссылке, сама она покончила с собой в 1941 году в Елабуге, где даже могила её не сохранилась, через три года погиб на войне её сын.

Мир, который впоследствии с таким трудом пытались построить, был основан на искусстве забвения, инспирируемом инстинктом самосохранения. Если эта жизнь должна была стать действительно новой, то условием было забвение старой. Нас снова отрезали от прошлого, и никто не мог предвидеть — на как долго.

Мы воспитывались в действительности, вырванной из истории, даже той узкой, семейной, равнодушные к её едва слышному голосу. Однако Цветаева выстояла и ожила в нашей памяти, как теперь неожиданно в письмах Марины оживает её верная Наташа.

(пер. с польского Людмилы Варпаховской)

* * *

Вниманию читателей предлагаются четыре (из 12) письма Марины Цветаевой к Наталии Гайдукевич, которые, на наш взгляд, дают наиболее полное представление о характере их переписки в целом. Публикатор выражает глубокую благодарность польскому писателю, драматургу и переводчику Владиславу Завистовскому за написание вступительной заметки и за предоставление факсимильных копий писем Цветаевой для данной их первой публикации в журнале «Toronto Slavic Quarterly» и Людмиле и Федору Варпаховским за посредничество в получении текстов и помощь при подготовке рукописи к печати. В настоящее время готовится полная публикация всех двенадцати писем М. Цветаевой к Н. Гайдукевич отдельными изданиями в Гданьске (в пер. на польский) и Москве.

1

France
Clamart (Seine)1
10, Rue Lazare Carnot
17-го марта 1934 г.

Милая Наталья Геевская,

(Ибо Вы Геевской были, когда стучались в наш, увы, негостеприимный дом, но дом не виноват, он бы принял!).2

Ваше письмо меня не только тронуло — взволновало: тот мир настолько кончен, что перестаю верить, что он был3 (гляжу на коричневый плед, последний подарок отца, сопровождающий меня с 1912 г. всюду,4 и думаю: неужели — тóт?! щупаю — и не верю. Это, ведь, пуще Фомы!5) — и вдруг, Ваш живой голос, и не только голос: живое имя «Вареньки Иловайской [»] — значит, тоже Варвара, как дочь: первая жена моего отца (тот портрет.)6 Подумайте, ведь я совершенно тщетно пыталась узнать у немногих уцелевших, кто была первая жена Д<митрия> И<вановича>, это было так давно, что даже самые старые не помнят (тáк, по-моему, должна начинаться какая-нибудь сказка!), единственная, кто может быть, по слухам, знает — Оля Иловайская,7 но я ее боюсь пуще огня и живу, как страус, вобрав голову в плечи: чтó мне от нее будет за Пимена8 — если прочтет! (Она недавно в третий раз вышла замуж и живет в Сербии.)

И вдруг Ваш голос, бросающий мне это имя.

Теперь ряд вопросов: 1) в каком Вы родстве и как Вы приходитесь Валерии? 2) Что Вы знаете про «Вареньку»? Скольких лет и отчего (от чего) она умерла? 3) Видали ли когда-нибудь ее карточку? 4) Её имя, отчество и девическую фамилию. Словом, — всё, что знаете, ПОЖАЛУЙСТА.

А Валерия, которая Вас не взяла жить к себе (в каком году? она ведь сама не жила в Трехпрудном с 1907-го, приблизительно, года. Когда же это могло быть? Сначала переехала от нас (Цветаевых, т.е. дочерей нашей матери) во флигель, а в 1908-1909 году ее уже не было, жила всегда зá-городом, в жутко-одиноких местах, Бог ее знает — почему… Когда это было и в какой дом, Трехпрудный или Пименовский Вы стучались? Мы с Асей, обе, вышли замуж в 1912 г.,9 она вместо VI, я вместо VIII кл<асса> — Господи, замечаю, что все это — скобка! Итак, начинаю сначала:)

А Валерия, которая Вас не взяла жить к себе, — одно из самых жутких существ, которых я знала — не только в жизни. Моя мать не могла её любить, и самое поразительное, что она ее не ненавидела. Но в моей матери жил дух протестантской, германской — справедливости, думаю, что она себе ненавидеть падчерицу — запретила: именно потому что — падчерица. Если бы Валерия была ее дочерью — она бы ее ненавидела.10

Я ее ни в чем не виню, как нельзя винить явления природы, я только ее, даже мысленно, сторонюсь. И (не думайте, что я очень жалостлива) — жалею — за какие-то редкие ее прорывы — или попытки — нежности, заботы, — очень редкие, но все же бывшие. За одиночество, сжатость, сдавленность, основную недобрость всего существа. За то, что (она очень поздно вышла замуж11, годам к 35-ти, за очень страшного с виду бородатого гиганта: крестьянина) — все её гигантские дети — умирали, не знаю, уцелел ли кто-нибудь.

В последний раз, после девяти лет перерыва (живя в одном городе!) видела ее — нет, даже не видела, а было тáк: на каком-то чтении своих стихов в Кафе Поэтов12 — в 1921 г. — в Москве, мне на перерыве подают записку: — Пришла тебя послушать и в восторге. — Как-будто узнаю, но все же спрашиваю: кто? какая с виду? — «Маленькая женщина, очень усердно Вам аплодировавшая, черноволосая, смуглая, остролицая».

 — Она! — Иду, а ее уже нет. Так мы с ней в последний раз не-встретились. Не видала ее уже: 9 + 1921 г.-1934 г. — итого, двадцать два года. Жутко?

Но ведь что-то, вопреки ненависти к моей матери и мне: нам, нашей расе — ее пригнало и заставило мне послать эту записку. У меня, вспоминая ее, всегда сердце щемит. Хотя — объективно — она чудище.

Но это чудище все-таки — родное, трехпрудно-пименовское, и я его (чудище) все-таки глубже принимаю в сердце, чем любую бы, благоразумную и любящую «старшую сестру[»] (Старше меня на 10 лет.)

Тяга — через всё — родства.

Брат Андрей, недавно скончавшийся на руках у неродной сестры Аси, очень красивый (весь в В<арвару>Д<митриевну> Иловайскую!) был не менее странен, м. б. даже еще более, — совсем таинственен, но нас с Асей, по-своему, по волчьи, скрытно, робко, под покровом шутки и насмешки — любил. И умирать пришел — к нам.

Потому-то я так и жажду что-нибудь узнать о их, Валерииных и Андреиных, женских, материнских истоках. Дело здесь явно в матерях, ибо отец — один, и мы все — не в него. Разгадка В<алерии> и А<ндрея> — в первой жене Д<митрия> И<вановича>, их бабушке, той «Вареньке». Мать их (дочь «Вареньки», тоже Варвара) была, по всем рассказам, несложнa: красива, обаятельна, с небольшим певчим голосом, вся — в своей красоте. Уйдя — ушла вся.

Всё, что знаете о той «Вареньке», жене Д<митрия>И<вановича> (а может быть Вы ошиблись и хотели сказать про дочь Д<митрия> И<вановича>, первую жену моего отца?) — умоляю!

Мне не для рукописи, а для души, хотя рукопись — тоже, та же — душа.

Почему Вы в Вильно? Откуда? Где были в Революцию? Есть ли у Вас дети? Какие? У меня — 20летняя дочь и 9летний сын: Ариадна и Георгий:13 Аля и Мур. Мур — весь в меня.

Ваше письмо человечно, глубóко, и — простите за смелость — умно, не письмо умно, а Вы. Прекрасно — о грошевой и о дорогой гордости, прекрасно, прочла это как из себя, да на известной глубине нет своего, потому-что нет — чужого, всё — свое, и это свое — одно. Но ощущаю я это больше — с женщинами. И в природе.

Голубчик, как Вы могли хоть на миг подумать, что я Вам не отвечу: на такой далёкий — из того далека! — зов — не отзовусь? Ведь я, в том же Доме у Старого Пимена, вся на-лицо, Вы меня видите и слышите, читая мои строки.

Я могу не отозваться только на подделку, только на «литературу», только на непонимание, т. е. обращение ко мне, как к «литератору». Я — не литератор: я живой человек, умеющий писать. Литературной жизнью, как никакой групповой, общественной — никогда не жила, в этом моя и сила,14 т.е. очевидно она-то меня от такого всю жизнь, с 16-ти моих лет (о, и раньше! просто с рожденья!) и охраняла.

Я отзываюсь только на я. И никогда не отзовусь на самую блистательную и соблазнительную его подделку.

Пишите. Отвечу, хотя, м. б., не сразу: я очень изведена бытом: топкой, готовкой, стиркой, всей дробью дня, в котором у меня — много два часа на писание, да и то не сряду. Живу с 1917 г. изводящей жизнью: нестерпимой. Четвертое лето никуда не поеду: Кламар — парижский пригород.

— Спасибо за оклик!

МЦ.

Приписка на полях:
Будете отвечать —
положите мой листок
перед собою.

2

Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
9-го мая 1934г., среда

Дорогой друг,
— Наконец-то!

Была корь — сначала у сына, потом у дочери, была срочная переписка и правка моего Белого (Пленный дух, — пойдет в следующем N Совр<еменных> Записок)1 была переписка двух отрывков из него же — для Последних Новостей, заказанных Новостями и не взятых (не выносит меня! да и Белого) Милюковым, наглухо положенных им под сукно, без объяснения причин.2

Были и есть — хотя это и неэстетично — нарывы, целая нары^вная напасть, по железáм, вот уже полных два месяца: компрессы, пластырь, примазка и т. д., а прививки делать нельзя, п. ч. я уже, года три назад, чуть не отправилась, после второй, на тот свет — я, с моим железным, но неучтимым (сюрпризным!) сердцем.

А теперь — поиски квартиры, плачевные, потому-что ищем мы: Мур и я, — я, совершенно, до ужаса, до неправдоподобия лишенная «Orientirungssinn», с полной атрофией чувства местности, мало — атрофией: с каким-то злостным рожденным даром идти всегда — не туда, и даже не в обратную сторону (тогда было бы просто!) но еще куда-то в третьем направлении, неучтимом, как мое сердце, я, yчащая свою улицу наизусть, как когда-то «точные науки», которых не понимала, я, после года житья не узнающая своей «Lazare Carnot», я, умеющая ходить только по прямой линии и которую бы нужно было водить как слепца — и Мур, которому девять лет, которому все время хочется свистеть, который, зная меня, не верит ни в какие бытовые удачи, которого на «новой квартире» интересует только собака (будет или нет?) или качели (если «павильон с садом») и, во всяком случае, забор перед носом, через который ему никак не удается заглянуть в чужой (м. б. наш будущий) двор. Так-что, выходит, не он меня водит — как собака — слепого, а я — его, как ручного тигренка или львенка, рвущегося из рук. И ясно, что мы — эта данная пара — никакого доверия «propriétair»ам и «agences de location» внушить не можем. У меня вид — не дамы, а у него совершенно определенный вид — льва на привязи.

Мур, который отлично ориентируется, совсем не видит нyжды менять квартиру — «раз зима прошла и печек нет«, забывая, что они, т. е. угар, холод, грязь, зола, тасканье угля на 4 этаж и стаскивание с него золы — тоннами — опять будут, и как скоро!

Дочь служит.

Значит, мы с Муром — в виде прогулки. Хороши прогулки — агентства, которые не доверяют (я прилично одета, но, повторяю, не дама: не похожа ни на кого, это — роковое!), владельцы, которые не впускают, звонки, которые не звонят — я всё еще пытаюсь (уже 9 лет, с самого приезда во Францию!) найти за 4 тыс<ячи>, в год «un pavillon avec jardin» — просто: нечто обитаемое с садиком — тó, что сейчас у всех русских, у которых дети, и даже у еще более нищих, но у всех есть бабушки, тетушки, какие-то пожилые шнырялы, — а у меня — никого, мало того — я и через 20 лет не буду такой шнырялой: не дано.

Изредка, себе в утеху, вернее: чтобы продышаться, опомниться — пишу стихи, которые мне аккуратно и вежливо, даже с соболезнованиями, возвращают Совр<еменные> Записки, как непонятные для среднего читателя — а Посл<едние> Нов<ости> и посылать не позволяют: раз навсегда Ваших стихов не берем: ни старых ни новых ни понятных ни непонятных ни лирических ни эпических — никаких.3 (Приказ идет от Милюкова.)

Вот моя жизнь.

А ещё вчера, как последнее издевательство, квартирный налог в 475 фр<анков> — за чтó??

И Мур: — «Мама, Вы вот радовались ландышам, а они «porte-malheur»** (NB! У французов первомайские ландыши «porte-bonheur», точно еще какое-нибудь большее счастье может быть от ландыша, чем он сам!) — Почему?? — После них сразу налог пришел: столько франков сколько этих белых бубенчиков. Хотите посчитать?

 —

Ваше письмо — прекрасно. Ваша юношеская повесть4 — прекрасна. И личико прелестно — на той юношеской (девической) карточке, точно — вслушивающееся. Чудные глаза. Но, милый друг, будь Вы тогда в тысячу раз «красивее» — тот бы все равно ушел, п.ч. никакая «красота» не в состоянии была бы убить Вашего лица, лица Вашей души, которой все «jeune-premiers» на сцене и в жизни — бегут как пожара: театрального занавеса охваченного достоверным пламенем.

Дело не в красоте, дело в лице, которое мужчинам не только не нужно — страшно. Красота не при чем: не влюбился же Пушкин в гениальную красавицу Россет (позже — Смирнову) а влюбился в бревно Гончарову.5 А — недалеко ходя — Маяковский с его пожизненной страстью к кукле, Лиле Брик, и смертью из-за другой куклы, которой даже имени не знаю.6

А если уж поэты — тáк, то чего же ждать от вообще-мужчины?

Нас могут любить — только духи. (Почитайте моего «Пленного духа».)

Но об этом всем — в другой раз, хочу чтобы это письмо ушло нынче, а через 10 мин<ут> надо бежать за Муром в школу.

Вы спрашиваете, дорогой друг, чтó Вы для меня можете сделать. В будущем — очень много (у меня целый план, вполне осуществимый, но отдаленный, много зависит от Вас, да всё — кажется. Напишу подробно. По-моему — чудный! Для нас обеих.)

Пока же — подарите мне книгу:

Olav Duun


Die Juwikinger7
Herausgegeben von J.Sandmeier
Verlag Rutten und Loenig
Frankfurt am Main

два тома:
1. Band — Per Anders und sein Geschlecht


2. Band — Odin*

Об этой вещи я люто мечтаю вот уже пять лет. Не куплю ее никогда, ибо дорогá, как все немецкие книги. Особенно — в переплете, а переплет — душу отдать! (видела у знакомых книгу в том же издании) — полотняный, с цветным скандинавским орнаментом. Olav Duun — лучший (после Сигрид Унсед)8 писатель Норвегии, эта вещь — эпопея. Жизнь моря, фьорда, рода. Лютая мечта! Счастье наверняка на три, по крайней мере, месяца, п. ч. читаю только поздней ночью, когда всё кончено, и все спят — и заботы спят! их укладываю в десять, и — слушаются. Счастье не на три месяца, а на всю жизнь, п. ч. с такой книгой не расстанусь никогда.

Когда я читала эпопею Sigrid Unsed — дали на всё лето! — («Kristin Lawranstochter»,** в трех томах) я была счастлива, и вспоминаю это лето — как блаженство, которое вечно оплакиваю.

— Вот. —

— Десять минут прошли.

Обнимаю.

МЦ.

<Приписки на полях:>

Не написала Вам ни о детях (Ваших, чудных!), ни о карточках, ни об открытках, ни о своей Польше,9 ни о своей «некрасоте», — знаю, сознаю, но есть часы, и часы показывают 10 ч<асов> 30 мин<ут> (даже больше) а я непременно хочу, чтобы письмо ушло сегодня, сейчас, иначе — разонравится, не отправлю, опять месяц буду собираться… И мы с Вами — только начинаем!

У меня для Вас лежат оттиски моих вещей, прозы и стихов, но нужно —упаковать, т. е. найти бумагу — и минуту.

Но — сделаю. Пришлите карточку. Скоро еще напишу.

Вильна — мой город: обожаю холмы. Их моё сердце — выносит — и как!10

3

Vanves (Seine) 33 Rue Jean-Baptiste Potin
29-го сентября 1934 г.

Дорогая Наташа,

А Ваше письмо, несмотря на 31, всё-таки дошло, что совершенно удивительно, потому что нет недогадливее (равнодушнее!) французских почтальонов. Но мы в Кламаре своего рода знаменитость: постоянно переезжаем, а у почтальонов руки и ноги отваливаются, ища и нося. Словом, не забудьте N 33, а не 31 — и это уж на всю зиму, пока весной опять не захочется новых мест. Как кочевникам и собакам (приблудам. Других у меня не было.)

Милая Наташа, давайте помечтаем — о лете. Во-первых, выясним, чего Вы хотите: меня — или Парижа? Или — меня и Парижа? Или — Парижа и меня? Ибо, увы, в июле я наверное опять уеду на какую-н<и>б<удь> недалёкую ферму — для Мура, из-за Мура, и не только для здоровья — для души, уже опасно—городской и иссушенной зрелищами: сменой реклам, воззваний, витрин, всем тем даровым и развращающим хламом стен, заслоняющих — суть.

Может быть мне — ничего не удастся, ибо растет явно-современной и в меня только силой — человек: неуязвимый. Неуязвима и я, но только потому, что через всéуязвимость — прошла: от всéчувствия, а не от нечувствия. Оттого — что этой стены (рекламной, тюремной) не вижу: вижу сквозь нее: ее — просто нет: есть я и вещь, без средостения. Я ее взглядом валю! (Но кáк — ненавижу: заклеенную, заплеванную, с отпечатками всех вожделений!) А для Мура это — рай: — «Ма-ама! Новая реклама! Ма-ама! Новое «avis». Словом, как в моей давешней вещи о Лозэне:

 — Всё, всё ему по нраву — лишь бы ново!1

И единственный отвод — коровы. А я, Наташа, в детстве коров не любила, в деревне не коров любила, а — деревья: собственную душу.2 А зрелища (всё, на что надо глядеть) с младенчества ненавидела: оперу, балет, Centenaire du Canton de Vaud**3— какая мyка! Сидеть — и глядеть. Как ненавидела — играть, считая это позором и глупостью, — и сейчас не могу проглотить — даже тенниса, и Вашего мяча с сеткой, Наташа, не проглатываю. Оттого я всю жизнь была одна (и в любви), с человеком любила только разговаривать — и ходить, большими шагами по большой природе. Мне от всего иного было невыносимо — скучно и глупо. И это с тех пор как себя помню. И в Муре — ничего не узнаю?. У него две страсти: УЧЕНИЕ и РАЗВЛЕЧЕНИЯ: две мои контр-страсти, ибо я и учиться — ненавидела, никогда ничему не училась, ничего не изучала, чтo знаю — пришло само: от вживания в вещь, от сращения с ней. Так знаю Гёте, Наполеона, женский XVIII век,4 теперь — Норвегию, и м. б. единственное, чтo я знаю — человеческую душу: сильную и уединенную. Газетами всю жизнь брезговала, а Мур — из них пьет, и я ничего не могу поделать, ибо наш дом завален газетами, и нельзя весь день — рвать из рук. У него дивная детская (юношеская) библиотека, лучшие книги — франц<узские> и русские — но он перечитывать не любит: — «я уже два раза читал», он не живет в книге, он по ней скачет, ее ест — и дальше. А «дальше» — авантюрные романы, либо в руках, либо в глазах (витринах), и весь словарь оттуда, с «le sang giclait (какая гадость!) de son crane fracasse» — сплошные тирады, вроде школьных. Я одна борюсь, и одна с ним бы справилась, но я не одна, а отец всё позволяет: во-первых — так спокойнее, во-вторых — он сам целиком поглощен общественностью, весь в газетах, а «авантюрные романы — это детская романтика». А Муру 9 1/2 лет. Поймите меня: как мне быть против — Авантюры? Но с большой буквы, из первых рук: Ж. Верн — да, Дюма — да, но не «их имена суть многи», не макулатура для наживы — писак и издателей. Мур пьет помои — и я должна смотреть. Ибо как только я — слово, отец: — «Вы — тиран, Вы портите ему детство, Вы — жандарм, Вы не даете ему дышать…» и т. д. При нем. Отсюда у Мура — род снисхождения ко мне: — Бедная мама, Вы всего этого не понимаете! (Ни газет, ни техники, ни спорта, ничего, чем он живет). Не понимая, что это моя сила, а не слабость, ибо «понять» теннис или очередную разрезанную женщину или очередное падение проворовавшегося министерства — не хитрo. Но я всего этого знaть не хочу! А Мур, с соболезнованием: — бедная мама! С утра до вечера он меня судит: по мелочам и по крупному: и не так воспитываю, — «всего боитесь: смешно!» и не знаю, как с Rue Victor Hugo попасть на Rue de Paris**, и пишу тaк, что никто не печатает, и не хочу поднять головы на очередной (валящийся на нее!) аэроплан, словом «несовременная» и завтра скажет: «неинтересная». И — прав: ибо ему со мной скучно: играть я отродясь не умею, только разговаривать, а ему интересно — только о техническом Concours Lépine,5 или о крестословице из Посл<едних> Новостей, или о новой марке автомобиля. Sans Famille (знаете, наверное?) он не любит, Лорда Фаунтелероя — не выносит, и я одна с его (моими!) детскими книгами.6 Не малейшего давления я на него с его рождения — и будучи с ним непрерывно — не оказала. Он — готовый человек с готовыми вкусами — и пуще. Вижу безнадежность — и все-таки борюсь — за себя в нем.7 И — не добьюсь.

С Алей — еще хуже (у Мура — хоть моя физика — и сила: мой материал). Аля, прежде всего, «гармоническое существо», каким я никогда не была и каких я никогда не любила: всё в меру: даже ум — в меру, хотя очень умна, но не боевым (моим) умом, а — любезным, уступчивым. Всех (без исключения!) очаровывает. — Какая разумная, плавная, спокойная. И — какая умная. И — какая одаренная. И — как чудно вяжет: золотые руки! И как чудно играет с детьми…» И т. д. И т. д. Ни одного угла, ни одного острия. Меня в детстве любила до безумия: это была болезнь, теперь это прошло. Она меня непрерывно судит: я не дала ей среднего образования (дала 6 лет школы живописи),8 я загубила ее детство и юность (каждое утро с 10 ч[асов] до 12 ч[асов] гуляла с маленьким Муром — в чудном парке Bellevue, а потом в мёдонском лесу и нерадиво мыла посуду) — я долгие годы одна содержала всех и не могла гулять утром. Прошлой осенью, когда она во что бы то ни стало решила поступить на место — очень трудное и невыгодное и совсем непонятное: помощницей к зубн<ому> врачу — я ей сказала: — [»]Аля, ты знаешь, ктó я и чтó я. Мне нужно два часа утром для писания. У меня никого нет на выручку. Своей службой ты меня обрекаешь на неписание. Думай«. Ответ: — «А Вы думали — я всю жизнь буду служить у Вас femme de menage? « И — мой ответ: — «Для femme de menage ты слишком ПЛОХО служишь. Так служат — только дочери».

И вот — ушла служить за 300 фр<анков> без еды (потом стало 600 фр<анков>) с 8 1/2 ч. утра до 9 ч. веч<ера>, падая с ног от усталости — лишь бы не дома: не провожать Мура в школу и не мыть посуду. А весь остальной день был — ее: ходила она — куда хотела, она с 13 л<ет> пользовалась почти полной свободой. Нет, я ей непереносима: я с моей непохожестью ни на кого, и с моим внутренним судом всего, что не ПЕРВЫЙ сорт. Со мной — душевно трудно. И — вечные укоры: — Ни в одном доме не моют посуду холодной водою. — Ни в одном доме не готовят на два дня. — Ни в одном доме пять дней из семи не едят котлет. — (С<ережа> и Аля — хором) — не понимая, что мне-то гораздо проще было бы: мыть горячей — давать каждый раз «новое» — вместо котлет, к<отор>ые очень долго делать, напр<имер> «tranche de veau»* или вовсе — ветчину. Что я не от «скупости», а п.ч. нет денег. И всё это создает озлобление: и их — и мое. Им всюду лучше, чем дома — и мне со всеми легче, чем с ними.

Выслушайте до конца. Пример: С<ережа> уронил что-то под стол и шарит (он очень высокий, а в кухне тесно). Мур, не дрогнув, продолжает есть. Я: — Мур, подыми же! Как же ты можешь сидеть, когда папа ищет? С<ережа>, перестаньте искать! — С<ережа> искать не перестает, а Мур спокойно продолжает есть — и сообщать последний фельетон из Посл<едних> Новостей. Ни слова — мне в подтверждение, и как часто — мне в посрамление. Или: — Я в его воспитание не вмешиваюсь. То, что Вы делаете — чудовищно. (При нем.) А «чудовищно», что я, наконец, не вытерпев его полной тарелки и полного словами рта, наконец беру ложку и сую ему в рот. Тогда — буйный скандал. А Мур за едой говорит непрерывно: обед (суп и котлеты) длится час. А в школе он ведет себя отлично, ибо как всякая сила жаждет власти: над собой. А в доме — анархия, и в доме он томится: — Какая у нас ужасная семья!

И это — весь день. Проще: таков мой день. А вернется Аля (она сейчас нá-море) — еще хуже будет, уже мысленно холодит от ее холодно-дерзкого тона и такого-же взгляда (у нее огромные светло-голубые глаза) — и всей ее неуязвимости: не моей. Она до меня не снисходит. Я — «vieux jeu», бедная «больная» женщина, к<отор>ая нынче, очевидно, опять не выспалась. — «Вы бы лучше раньше ложились спать». Боюсь, что ее детей я любить не буду, — никто меня тaк не оскорблял. Весь прошлый год был живой мyкой. Ибо отец — за нее: я загубила ее жизнь, я лишила ее юности, превратив ее в няньку (я, кроме как от 10 ч. до 12 ч., была с Муром, с самого его рождения, целый день) от меня все бегут, я — притча во языцех — и всё это при ней. А она холодно слушает. Не снисходя.9

А потом: — Мама! Как Вы чудно читали! (на вечере). — Мама, какая Вы были красивая! — Мама, как Вы изумительно сказали о лете «красное и сладкое»… За — чем? Зачем — это? Ведь это — себе приговор. Ведь я-то — одна: на эстраде — и в кухне над котлетами. Ведь это я-над котлетами написала то, что читала — я-на эстраде.

Чувствительность к звукам — знаю. Муру: — Не свисти! (сама от нестерпимости почти свищу!) Але: — Не пой! Реплика (ее) — Да что Вы, мама! И петь нельзя! Разве у нас (протяжно) — тюрьма — а? — Я занимаюсь. — Но даже в тюрьме, кажется, не воспрещается петь? — А у себя на службе? — Но разве у нас дома — служба? — и т. д. —

Тихо говорю: — Это — ад.

Всю меня, с зеленью
Тех — дрём —
Тихо и медленно
Съел — дом.10

(Разгадка в том, что С<ережа> рвется в Россию, хочет быть новым человеком, всё то — принял, и только этим живет, и меня тянет, а я не хочу, и не могу, я — новый мир во всех его проявлениях — ненавижу, я на него иду, а не он на меня, и дело не в политике, а в «новом человеке» — бесчеловечном, полумашине — полуобезьяне —полубаране, а в общем — быке: овцебыке (есть такой!)

У меня, Наташа, нет будущего. Я, переехав, даже портретов — Муриных детских, Бориса Пастернака, Рильке — не развесила.11 — «На время не стоит труда».12 И дело не в том, что м. б. — опять новая квартира, а — новая страна, ЧУЖАЯ, где я сразу умру: одна — против ста шестидесяти миллионов. Мура я там совсем и навсегда потеряю. Алю — уже потеряла. (Ей 21 год и это в ней не «детское»). Я — совершенно одна. У С<ережи > ко мне «старая память», — остаток привязанности: ему не было 17 лет, когда мы встретились, и он тогда только что (трагически) потерял мать и брата.13 А писание — моя функция, во мне функция, — как дыхание. Там я счастлива и спокойна. Вот на этом месте бумаги.

Как же — лето? Хотите со мной на ферму? Надежды на море у меня мало.

Никуда не уехали — сын и я:
Обернулись прорехою — все моря:
Совладельцам пятерки рваной
десятки
Океаны — не по карману!14

(1933 г.)

Так и не решила: пятерки — или десятки.

А — мóжет-быть… Конечно, было бы блаженно — нá море. Я его особенно люблю осенью, когда все уехали. Есть недорогой островок Ile d'Yeu (Dieu)*,15 там часто живут малоимущие русские. В Вандее. Только рыбаки. Можно было бы снять вместе. А жизнь в Париже — дешевая. Можно достать комнату за 100 фр<анков>, — только (как у Блока) «под самой крышей».16 Сможете — если не испугаетесь «banlieue»** — жить и у нас, в Ванве, — если мы уже будем на ферме. Мы в 10 мин<утах> ходу от метро. Но времени много, — вырешится. У Мура учение кончается 1-го июля, — а у Вас (вас) когда?!

Кончила прозу «Мать и Музыка»,17 сейчас пишу стихи — НИКОМУ НЕ НУЖНЫЕ.18

Обнимаю Вас

МЦ.

<Приписки на полях:>

У нас сейчас чудные дни. Как бы мы с Вами гуляли! Не погода, а растрава!

У меня для Вас есть чудный подарок, но послать — невозможно: таможня. Не будет оказии? Не забудьте ответить.

Нет, не скажу, чтó, но — чудное.

А до лета ждать — долго.

Подарок — на всю жизнь.

Не рассказывайте обо мне (моих горестях) НИКОМУ.

Я и Асе в Москву не пишу: ненавижу гласность. Я Вам пишу п. ч. Вы меня не знаете — и знаете, п. ч. с Вами я на полной свободе — СНА.

С Белым у нас не было ничего общего, кроме трагической доли поэта: собачьести: одиночества. Ведь нет поэтов, а есть — поэт. Один во всех. Вот мы с ним ИМ и были…

У Вас, видно, чудная собака: пси^ и щ е! Даже читала Муру. Пришлите фотографию. Какая чудная смесь! А меня в детстве за злобность и верность звали «овчаркой».

А недотрога — конечно. Когда-нибудь расскажу.

4

Vanves (Seine)
33, Rue JB Potin
10-го мая 1935 г., суббота

Дорогая Наташа,

Деловое. Если Вы серьезно решили ехать, напишите мне тотчас же: 1) во Францию — вообще или — нá море 2) так или иначе, — на сколько времени нá-море 3) сколько у Вас на месяц жизни нá-море.

Я написала одной незнакомой даме,1 у которой в Фавьере, деревеньке на Средиземном море — (хотя странно: «деревенька», — поселке) — пансион. Дешевый. Может быть подходящий — Вам, раз едете одна. Мне — нет, ибо нас двое, и самый дешевый пансион звучит уже угрожающе. Жду от дамы ответа, ибо запрашиваю ее про комнату (или — ты) со своим хозяйством, т. е. полной душевной свободой. Я — нелюдима и всё люблю по-своему.

Мне Ваш ответ нужен срочно, ибо все дешевые помещения и устройства разбираются уже сейчас, через две недели ничего не будет.

Могли бы, конечно, если на месяц (на меньше навряд ли сдадут, и нужно знать — на какой) тоже снять комнату и столоваться у нас: мне всё равно: две или три тарелки мыть, но — м. б. Вы на диете? не всё едите? привыкли к разнообразию и, просто, к хорошей кухне? У нас просто — едят. Чтó есть. И почти всегда два раза в день то же самое. Но зато много — и дешево. — Вот. —

Надеюсь — ничего еще не знаю — выехать в первых числах июля, после Муриной «distribution de prix». Нá-море (океане) в последний раз была в 1928 г. — итого 7 лет назад, а на Средиземном — но это уже до-история — весной 1912 г., только что выйдя замуж, — в Сицилии, итого — 23 года назад!2

Да, м. б. даме придется сразу дать деньги, на снятие, п. ч. без денег никто не поверит. Имейте и это в виду и при первом моем извещении действуйте молниеносно.

Где, в точности, Фавьер (Faviéres) — не знаю,3 кажется — против крохотных Iles d'Hyéres. Но достоверно знаю, что: сосны, песчаный пляж (на Средиземном — редкость), море. И, главное — лохматые, курчавые горы. Знаю еще, что поблизости курорт Lavandou. Если есть большая карта Франции — найдете. (Ищите Iles d'Hyéres: d'Hier: как раз для меня! В «Demain» бы — не поехала!)

Будете отвечать — положите письмо перед собою: ни один мой вопрос не зря.

А девочка похожа на козочку. — Старинное лицо, не только косами, но овалом. Ужаснулась многочисленности чужой семьи: вот меня бы посадить на такую карточку! Как страшно, что такая старая свекровь.4 Старость, ведь это власть. Всякая чужая старуха — свекровь и страшный суд. У мужа очень польское лицо, кошачье. (Не обидьтесь!) А он — добрый?

Если собираетесь «осматривать» Францию, да еще ничего не пропуская — конечно, не отдохнете. Я после часа выставки — опустошена. Для меня самое мучительное — насильно, т. е. нарочно — глядеть. Это у меня — с до-семи лет, с младенчества. Я хочу с вещью (городом, собором, забором) — жить. Но м. б. Вы — как Мур — любознательная, т.е. способны познавать вещь извне, не сделав ее тут-же собою: живым мясом души. Видеть вещь отдельно от себя, а не в своем (бездонном) колодце. Тогда Вам Франция — нужна.

Словом, отвечайте и по существу и применительно и возможно точнее — и скорее.

Я на-днях буду видеться с дамой, послала ей для верности конверт с адресом и маркой<.>

Спасибо за рябину (зарю: для меня она — заря, синоним). Вы одна — поняли. Все: — А что значит последняя строка? Почему оборвано? (Один даже: — А разве есть кусты рябины? Я: — Знаю. Дерево. Всё равно.) Всё стихотворение — из-за последних двух строк, что-же понимают, когда их не понимают.5

— Эти стихи могли бы быть моими последними.6

А вот мой 1916 года:

Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.

Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.

Мне и поныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.7

<Приписки на полях:>

Я родилась 26-го сентября 1892 г., в полночь с субботы на воскресение, и мать меня пометила субботой, и этим всё предопределила:

…Между воскресеньем и субботой
Я повисла, птица вербная
На одно крыло — серебряная,
На другое — золотая…8

А Мур родился в воскресенье, ровно в полдень 1-го февраля 1925 г., звонил колокол.

Обнимаю и жду скорой вести.

МЦ.


Примечания

Принятые сокращения:

СС — Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. М.: «Эллис Лак», 1994-1995; через дефис указывается номер тома.

1
  1. В парижском предместье Кламаре (Clamart) Цветаева поселилась 31 марта 1932 г., куда переехала из другого пригорода Парижа, Мёдона. Первоначально она жила по адресу 101, rue Condorcet, а по данному адресу — с 15 января 1933 по 1 июля 1934 г.
  2. Вероятнее всего речь идет о московском доме Цветаевых в Трехпрудном переулке, №8, где прошло детство, отрочество и юность Цветаевой. Она покинула его в 1911 г. Этому дому и его обитателям посвящены многие ранние стихи Цветаевой: «Прости» волшебному дому», «В зале», «Пробужденье» и др. (СС—1)
  3. Об этом Цветаева писала в 1913 г. в своем стихотворении «Ты, чьи сны еще непробудны…», посвященном дому в Трехпрудном: «…Будет скоро тот мир погублен,// Погляди на него тайком,// Пока тополь еще не срублен// И не продан еще наш дом…» (СС—1. С. 196). «Трехпрудный» — в моих вещах — Трехпрудный переулок, где стоял наш дом, но это был целый мир, вроде именья (Hof), и целый психический мир… А потом — 1920 г. — стоим с уже 6-летней Алей — перед нами: окна залы, и видим, как на подоконниках, из глиняных мисок, чужие люди хлебают вареную воблу. А потом — 1920 г. — стою^ перед ним — и нету. Закрываю глаза — есть, открываю — нет: одни развалины камина торчат. — Снесли на дрова, ибо был деревянный…» (СС—6. С. 432).
  4. Отец, Цветаев Иван Владимирович (1847-1913) — филолог-классик, профессор истории искусств, директор Румянцевского музея, основатель Музея изящных искусств им. Александра III (ныне Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина. Вторым браком был женат на Марии Александровне Мейн (1868-1906), матери Марины Цветаевой. О пледе, последнем подарке отца, Цветаева пишет в том же году и в письме к В. Н. Буниной: «…вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно — медленно шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход — к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед — жив.) Он умер дней десять спустя.» (СС-7. С. 281). По-видимому, покупка состоялась в 1913, а не в 1912 г., как пишет Цветаева. Мюр и Мюрилиз — московский магазин, названный по фамилии владельцев.
  5. Фома — человек недоверчивый, не верящий на слово. По библейскому преданию, апостол Фома не поверил в воскресение Иисуса, пока «не увидел на руках Его ран от гвоздей и не вложил перста свои в раны…». (От Иоанна, 20, 25).
  6. Речь идет о Варваре Николаевне, первой жене историка Дмитрия Ивановича Иловайского (1832-1920). Полных сведений о ней обнаружить не удалось. …тоже Варвара — Варвара Дмитриевна Иловайская (1858-1890) — старшая дочь Д. И. Иловайского, первая жена И. В. Цветаева. Ей был отдан отцом в 1880 г. в качестве приданного дом в Трехпрудном, ставший потом домом Цветаевых. тот портрет — посмертный портрет Варвары Иловайской, написанный художником по фотографиям и указаниям И. В. Цветаева. Висел в зале в доме в Трехпрудном. Хранится в Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина. От брака И. В. Цветаева и В. Д. Иловайской было двое детей: Цветаевы Валерия (1883-1966) и Андрей (1890-1933), единокровные сестра и брат Марины Цветаевой. Они были наследниками дома в Трехпрудном.
  7. Ольга Дмитриевна (1883-1958), дочь Д. И. Иловайского от второго брака. Первым браком была замужем за Кезельманом, знакомым В. Н. Буниной, в третьем браке — Матвеева. Жила в Сербии, Германии.
  8. Имеется в виду очерк М. Цветаевой «Дом у Старого Пимена», посвященный Д. И. Иловайскому и его семье и опубликованный в парижском журнале «Современные записки» (1934, № 54). «Домом у Старого Пимена» Цветаева называла дом, принадлежавший Д. И. Иловайскому, в Пименовском (с 1922 — Старопименовском) переулке в Москве.
  9. Цветаева вышла замуж за Сергея Яковлевича Эфрона (1893-1941) в январе 1912 г. (венчание состоялось 27 числа в церкви Рождества Христова что в Палашах), ее младшая сестра, Ася, Цветаева Анастасия Ивановна (1894-1993) — в том же году за Бориса Сергеевича Трухачева (1892-1919).
  10. В очерке «Дом у Старого Пимена» Цветаева писала: «Валерия… до сих пор еще не может простить моей матери (†1906 году) замещения в доме ее матери (†1890 году) и, ненавидя ее в наших, с Асей, голосах, лицах, жестах и даже буквах! Ненавидя так, как можно ненавидеть единственно—ненавистное, дважды воскресшее…» (СС-5. С. 135-136).
  11. Муж В. И. Цветаевой, Шевлягин Сергей Иасонович (1882-1965) — преподаватель латыни.
  12. С января 1919 по 1925 гг. в помещении бывшего кафе «Домино» (Тверская ул., 18) размещалась сначала эстрада, затем клуб «Всероссийского Союза поэтов», получившее название Кафе Поэтов. Здание не сохранилось.
  13. Эфроны Ариадна (Аля) Сергеевна (1912-1975), художница, мемуаристка, переводчица, и Георгий (Мур) Сергеевич (1925-1944), погиб на фронте.
  14. Ср. о том же в письме к Андре Жиду в 1937 г.: «Я не белая и не красная, не принадлежу ни к какой литературной группе, я живу и работаю одна и для одиноких существ» (СС-7. С. 644).
2
  1. Проза Цветаевой «Пленный дух», посвященная памяти Андрея Белого (Бориса Николаевича Бугаева; 1880-1934), была опубликована в «Современных записках» в 1934 г. в № 55.
  2. Милюков Павел Николаевич (1859-1943), политический деятель, историк, публицист. С 1920 г. — в эмиграции. Главный редактор парижской газеты «Последние новости». заказанных Новостями и не взятых — один из двух отрывков из «Пленного духа», о которых пишет Цветаева, был опубликован с подзаголовком «Цоссен» в «Последних новостях» 13 мая 1934 г.
  3. За год до этого Цветаева писала Юрию Иваску: «…будь они трекляты! — Соврем<енные> Записки, где дело обстоит так: — «У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6 стр<аницах> — 12 поэтов» (слова литер<атурного> редактора Руднева — мне, при свидетелях). И такие послания: — М<арина> И<вановна>, пришлите нам, пожалуйста, стихов, но только подходящих для нашего читателя, Вы уже знаете…» Бóльшей частью я не знаю (знать не хочу!) и ничего не посылаю…» (СС—7. С. 383). Соредактор и секретарь редакции журнала Марк Вениаминович Вишняк (1883-1975) в своих воспоминаниях отвечает на упреки Цветаевой: «За время существования «Современных Записок» приходилось многократно выслушивать недовольство, иногда даже возмущение сотрудников отдельными редакторами и редакцией в целом. Но о «проклятиях» журналу, «Современным Запискам», приходится слышать впервые… Объяснение ее словам можно найти, конечно, в материально-безысходном и тяжелом душевном состоянии М. И. Цветаевой того времени. Оно, действительно, было трагичным. Но оправданы ли ее «проклятия»? На мой взгляд, они не имеют под собой даже того основания, на которое Цветаева ссылается. Из 70 книг «Современных Записок» Цветаева печаталась в 36, — столько же до ее проклятия, сколько и после него… Прибавлю, что некоторые взгляды Цветаевой были очень далеки и чужды всем членам редакции… Что же касается совершенно «непонятных для себя вещей», как издевалась Цветаева над теми, кто «не уставали (их) печатать», — действительно скажу за себя, я всегда противился их напечатанию.» (Вишняк М. «Современные Записки». Воспоминания редактора. Bloomington, 1957. С. 146-148). Тем не менее, журнал продолжал в эти годы, вплоть до того момента, когда окончательно решился вопрос об отъезде Цветаевой из Франции, публиковать ее стихи. Достаточно сказать, что за период 1933 — 1938 гг. стихи Цветаевой печатались в 11 номерах из 16, среди них такие, как «Тоска по родине! Давно…», из цикла «Памяти Н. П. Гронского», «Куст», оба стихотворения «Отцам» и т. д. Что касается «Последних новостей», то газета перестала печатать стихи Цветаевой еще в июне 1933 г.
  4. Сведений об этой повести в семейном архиве Гайдукевичей не сохранилось.
  5. Россет (в замужестве Смирнова) Александра Осиповна (1809 — 1882) — друг Пушкина, фрейлина. Гончарова Наталья Николаевна (1812-1963), жена Пушкина. Ей посвящены страницы в очерке Цветаевой «Наталья Гончарова». (СС—4. С. 80 — 93).
  6. Брик (урожд. Каган) Лиля Юрьевна (1891 — 1978) — близкий друг Маяковского, по словам Цветаевой «громада маяковской любви», его «Собор Парижской Богоматери» (СС-5. С. 383). смертью из-за другой куклы — Цветаева имеет в виду Татьяну Алексеевну Яковлеву (1906-1991), с которой Маяковский познакомился в октябре 1928 г. во время своего пребывания в Париже. В письме к Саломее Андрониковой-Гальперн в августе 1930 г. Цветаева спрашивала адресата: «…как Вы восприняли конец Маяковского? В связи ли, по-Вашему, с той барышней, которой увлекался в последний приезд?» (СС-7. С. 132). (Подробнее см.: «…Здесь нет людей его масштаба…» Письма Т. Яковлевой в Россию. — Литературное обозрение. 1993. № 6. С. 46-54). На смерть Маяковского Цветаева откликнулась стихотворным циклом «Маяковскому» (СС-2. С. 273-280)
  7. Olav Duun — Улав Дуун (1876-1939), норвежский писатель. Желанную книгу Цветаева вскоре получила в подарок. (См. письмо 3). Любопытно, что такую же книгу прислала Цветаевой ее чешская подруга Анна Тескова. В дни крайней нужды Цветаева предложила купить у нее лишний экземпляр издания своей новой знакомой Ариадне Берг, с которой недавно вступила в переписку. См. об этом в письме к А. Берг от 13 февраля 1935 г. (СС-7. С. 476).
  8. Унсет (Унсед, Ундсет) Сигрид (1882-1949) — норвежская писательница. Главное ее произведение — исторический роман-трилогия «Кристин, дочь Лавранса» (1920-1922) — одно из самых любимых произведений Цветаевой, «первая встреча с Скандинавским Севером» (СС-5. С. 22). О ее отношении к трилогии см.: СС-6. С. 400-401.
  9. Возможно, Цветаева имеет в виду свои польские корни по материнской линии. Ее бабушка Мария Лукинична Бернацкая была из старинного дворянского рода шляхетского происхождения, внесенного в одну из частей книги княжеских родов Смоленской губернии. «От М. Л. Бернацкой <у меня> польский нос и мятеж» — записывает Цветаева в записную книжку в 1933 г. 19 августа того же года она сообщает В. Н. Буниной: «…у меня здесь совсем недавно умер мой польский дядя Бернацкий (двоюродный дядя Цветаевой Всеволод Михайлович, скончался 29 июля 1927 г. — коммент.), которого я в первый раз и последний видела на своем первом парижском вечере (6 февраля 1926 г. — коммент.), а он всё о нашей с ним Польше знал.» (СС-7. С. 244). Кроме того, в Русском доме в Сент-Женевьев-де Буа под Парижем жила ее «польская женская родня: три старушки»: Аделаида Степановна Бернацкая, вдова родного брата бабушки Цветаевой и две ее дочери, Евгения и Ольга. Цветаева навещала их в Русском доме. «Приняли меня мои польские бабушки с самым настоящим сердечным жаром… Все они моим приездом были счастливы, очевидно почуяв во мне свою бернацкую <…> кровь.» (СС-7. С. 248,249).
  10. Ср.: из дореволюционных «Стихов о Москве»: «…Исходи пешком — молодым шажком! — // Все привольное// Семихолмие.» (СС-1. С. 268) или, позднее, в Чехии: «С меня достаточно — одного дерева в окне, или моего вшенорского верескового холма. Такая красота на меня накладывает ответственность — непрерывного восхищения…» (СС-6. С. 426).
3
  1. Строка из третьей картины пьесы «Фортуна» (1919), посвященной личности и судьбе французского политического и военного деятеля Армана-Луи Бирона-Гонто, герцога Лозена (1747-1793). (См.: СС-3).
  2. Ср.: «Меня не обманули только Б. П<астернак> и Р. М. Р<ильке>… Меня не обманули только все деревья, все повороты старых (нехоженных улиц), все старые стены с молодым плющом, все — все — … Меня обманули только — люди…» (СТ. С. 156-157). Или: «Деревья! К вам иду! Спастись// От рева рыночного!// Вашими вымахами ввысь// Как сердце выдышано!..» и т. д. («Когда обидой — опилась…», цикл «Деревья», 2).
  3. Canton Vaud, кантон Во на юго-западе Швейцарии. Образован, как независимая федеративная единица, в 1803 г. Цветаева была хорошо знакома с этим кантоном. В его административном центре, Лозанне, Цветаева жила и училась в 1903 — 1904 гг. В 1903 г. как раз и отмечалось столетие образования Во.
  4. Речь идет о женщинах-писательницах XVIII в., среди них: Жюли де Леспинас (1732-1776) — хозяйка парижского литературного салона, автор книги, составленной из писем к горячо любимому человеку (вышла в 1809 г.). «Что я — перед этой Liebende! Любящая (нем.). (Если бы не писала стихов, была бы ею — и пуще!» — писала о ней Цветаева (СС-6. С. 370). Жермена де Сталь (1766-1817) — французская писательница, героиню ее романа «Коринна, или Италия» Цветаева неоднократно упоминает в своих стихах и прозе. Мадам де Тансен (1685-1749) — французская писательница, мать философа и математика Д'Аламбера. «Сейчас читаю M-Me de Tencin, ее биографию.» (СС-6. С. 48). И т. д.
  5. Основанный в 1902 г. парижским префектом полиции Луи Лепином (1846-1933) конкурс на лучшее изобретение в различных областях техники и науки.
  6. «Sans Famille« — «Без семьи», роман французского писателя Гектора Мало (1830-1907). Лорд Фаунтлерой — герой повести американской писательницы Френсис Бернет (1849-1924) «Маленький лорд Фаунтлерой».
  7. «Мур живет разорванным между моим гуманизмом и почти что фанатизмом — отца… Очень серьезен. Ум — острый, но трезвый: римский… Менее всего развит — душевно: не знает тоски, совсем не понимает… Меня любит как свою вещь.» (Из письма А. Тесковой от 28 декабря 1935 г. СС-6. С. 430).
  8. Ариадна Эфрон училась в конце 1920-х — начале 1930-х в школе рисования при Лувре и французской школе по классу иллюстраций, брала уроки рисования у русских художников Василия Шухаева и Натальи Гончаровой.
  9. Ср. воспоминания писателя Василия Яновского (1906-1989): «Дочь Аля милая, запуганная барышня, тогда лет 18, была добра, скромна и по-своему прелестна. То есть — полная противоположность матери. А Марина Ивановна ее держала воистину в черном теле <…> в быту обижала, эксплуатировала дочь, это было заметно и для постороннего наблюдателя» («Поля Елисейские». Нью-Йорк, 1983. С. 241).
  10. Начальные строки незавершенного стихотворения без названия (1928).
  11. Ср. с письмом к А. Тесковой, написанным спустя два месяца: «Подымаю глаза, совершенно горящие от слез (целые дни!) и сквозь слезную завесу вижу лицо Сигрид Унсет из серебряной рамки… рядом — Рильке, под веткой боярышника, а м. б. терновника…» (СС-6. С. 416); о том же Вере Буниной 10 января 1935 г.: «… у меня над столом карточки Рильке и З. Унсет, гляжу на них и чувствую, что я — их.» (СС-7. С. 282).
  12. Из стихотворения Лермонтова «И скучно и грустно».
  13. В 1910 г. трагически погиб младший брат С. Я. Эфрона, Константин («Котик», 1895-1910). Не пережив горе, покончила с собой их мать, Елизавета Петровна Дурново (1855-1910), профессиональная революционерка.
  14. Первые строки стихотворения, в окончательном варианте начинающегося с видоизмененных строк: «Никуда не уехали — ты да я — // Обернулись прорехами — все моря! // Совладельцам пятерки рваной — // Океаны не по карману!..» и т. д.(СС-2. С. 308-309).
  15. Остров в Атлантическом океане, недалеко от побережья, административная единица департамента Вандея. В 1926 г., в вандейской деревеньке Сен-Жилль-сюр-Ви на берегу океана, Цветаева с семьей провела лето. «Океан. Сознаю величие, но не люблю…» — писала Цветаева тем летом. (СС-6. С. 346). Однако для Цветаевой Вандея, центр мятежей во время Великой Французской революции, кроме всего прочего, была олицетворением романтизма и геройства. «Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине… Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное» — писала Цветаева Рильке из Вандеи. (СС-7. С. 57).
  16. Речь идет о стихотворении А. Блока «На чердаке» («Что на свете выше// Светлых чердаков?..» и т. д., 1906).
  17. Автобиографический очерк «Мать и музыка» был прочитан Цветаевой на литературном вечере 1 ноября 1934 г. в зале Географического Общества (основное место публичных выступлений Цветаевой в эти годы; 184, бульвар Сент-Жермен, 6е) и затем опубликован в «Современных записках», 1935, № 57.
  18. Сентябрем этого года датированы стихотворения «Уединение: уйди…» и «О поэте не подумал…», при жизни Цветаевой не публиковавшиеся.
4
  1. Цветаева сняла чердачное помещение у баронессы Врангель. 2-го июня она писала Вере Буниной: «Едем с Муром в Фавьер. Мансардное помещение — 600 фр<анков> все лето. Внесла уже половину. Можно стирать и готовить… У Людмилы Сергеевны Врангель, оказывается — рожденной Елпатьевской, т. е. моей троюродной сестры, ибо мой отец с С. Я. Елпатьевским — двоюродные братья: жили через поле». (СС-7. С. 288-289). Уже по приезде Цветаева писала своей чешской подруге: «Сняли мансарду — просторное, но — пёкло, пёкло, но просторное — и дешевое: чердак баронессы Врангель…» (СС-6. С. 425). Врангель (урожденная Елпатьевская, в первом браке — Кулакова) Л. С., баронесса (1877-1969) — писательница. Автор книги «Воспоминания и стародавние времена» (Вашингтон, 1964), в которой глава «Фавьер» посвящена жизни в 1930-х годах дачной колонии русских. «Куприн, Марина Цветаева и другие читали свои произведения» — упоминает автор о пребывании Цветаевой в Ла-Фавьер. (Указ. соч. С. 142).
  2. Март, апрель и начало мая 1912 г. Марина Цветаева и Сергей Эфрон провели в свадебном путешествии по Европе, во время которого посетили Сицилию.
  3. Ла-Фавьер — зеленая долина в Провансе, на его морском берегу между Марселем и Ниццей.
  4. Речь идет о групповой семейной фотографии Гайдукевичей, которую Цветаевой прислала Н. Геевская.
  5. Речь идет о стихотворении «Тоска по родине! Давно…» (3 мая 1934), опубликованном в «Современных записках», в том же номере, где и «Мать и музыка» (№ 57). Его последние строки: «Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,// И всё — равно, и всё — едино.// Но если по дороге — куст// Встает, особенно — рябина…» Для Цветаевой куст рябины не является символом ностальгии по родине, как могло показаться после прочтения всего стихотворения. (СС-2. С. 315-316). Ее «безразличие к миру и к своему в нем существованию, выраженное в предшествующих строках, при видении рябинового куста сменяется ожигающей горечью. Горечью своего рождения в мир, своей «вытолкнутости» из круга людей, сиротства в «жизни, как она есть». Но эта горечь — врожденная, данная поэту в колыбель, сопровождающая его на всех дорогах жизни. Рябина — символ этого мироощущения, его овеществленность…» (А. Саакянц. Марина Цветаева: Жизнь и творчество. М.: «Эллис Лак», 1997. С. 605). Еще ср. со стихотворением того же года: «Рябину// Рубили// Зорькую// Рябина — // Судьбина// Горькая.// Рябина — // Седыми // Спусками…// Рябина!// Судьбина// Русская.» (СС-2. С. 324).
  6. Такие же слова Цветаева написала под стихотворением и в своей беловой тетради. (Цветаева М. И. Стихотворения и поэмы/ Подг. Е. Б. Коркиной. — Л.: Сов. писатель, 1990. С. 745).
  7. Это стихотворение и следующее за ним Цветаева, спустя два дня после написания письма Геевской, приводит и в письме у Юрию Иваску, где дает пояснение к стихотворению «Красною кистью…»: «Вот одни из моих самых любимых, самых моих стихов. Кстати, ведь могла: славили, могла: вторили, — нет, — спорили! Оспаривали мою душу, которую получили все и никто. (Все боги и ни одна церковь!) (СС-7. С. 387).
  8. Первая строфа стихотворения без названия, написанное 16/29 декабря 1919 г. При жизни поэта опубликовано не было.
Top
University of TorontoUniversity of Toronto