TSQ by FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Георгий Шенгели

Сальери
(драматическая поэма)

Вступительная статья и публикация Вадима Перельмутера

Недостающее звено

У Георгия Шенгели — странная судьба. Хотя его литературная репутация словно бы противится такому эпитету.

Его знали все — или почти все, — имевшие хоть какое-то отношение к литературе. И очень мало кто мог бы сказать, что знает его.

Есть схематический «черно-белый» портрет Шенгели, где оттенки кажутся несущественными, даже мешающими эффектной определенности облика. Он сам «лепил» этот облик, обозначая дистанцию видимости, ни шагом ближе. И преуспел. Потому взгляды скользили по поверхности, удовлетворяясь сходством «оригинала» с умозрительным, вычитанным из стихов и статей представлением о нем.

Про обманчивость внешних впечатлений знают все. Насколько можно судить, в этом случае она мало кого смутила. Поводы усомниться в том, что Шенгели именно таков, каким хочет выглядеть, были — от них отмахнулись. Между тем, стоило приглядеться — в стройной схеме обнаружились бы темноты и трещины.

В буддийской притче слепые спорят, толкуя между собой, как выглядит слон: те, кто ощупывали ноги, убеждены, что он похож на столбы, а трогавшие хвост утверждают, что это — веревка. Примерно такая роль выпала абсолютному большинству современников — по отношению к Шенгели.

Прозрачная логика поступков и слов, отмеченная всеми без изъятия способность ясно мыслить и внятно излагать — и привычно-жестко, с отрочества, смиряемый темперамент, тщательно скрываемые, загоняемые внутрь бури переживаний, чем острее, тем глубже, подрывая рано износившееся сердце.

Разнообразно-смелые эксперименты с формой стиха — и пристальное, подробное вглядывание в связи смысла со звуком и ритмом, поверка практики математически выверенной теорией.

Пережитые в юности приязнь Бурлюка и скандально-шумный успех совместного с Северянином поэзо-турне по России — и решительное отдаление от авангардного крыла Серебряного века как раз в самый «невыгодный» для этого момент, в первой половине двадцатых годов.

Дружба с Северянином — и с Мандельштамом. Многолетнее общение с Волошиным — и с Ахматовой.

Фантастическая работоспособность — и продуктивность — в поэзии, теории стиха, стихотворном переводе — и неизданность большей и лучшей части сделанного. Семнадцать поэтических книжек за четверть века, с 1914-го по 1939-й год, — и лишь переводы в последние семнадцать лет жизни. Много больше половины стихотворений и поэм он так и не увидел опубликованными. И чем дальше, тем более, так скажем, сдержанно относился к сделанному…

Репутация складывалось из того, что имелось в распоряжении ее создателей. А было у них удручающе недостаточно. Цепочка получилась прерывистой — в ней не хватает звеньев. Правда, и того, что есть, довольно, чтобы имя поэта не затерялось: в небедной именами русской поэзии ХХ века оно совсем непросто.

Впрочем, и посмертная судьба Шенгели — сродни прижизненной. На протяжении почти сорока лет время от времени проскальзывал в печать стишок-другой. А в «специальных» рубриках и изданиях публиковались и публикуются то миниатюрные новеллы, «по случаю» возникшие в середине сороковых годов, когда поэту — для заработка — пришлось некоторое время пробыть судебным репортером, то черновые «наброски к биографии», хотя в архиве хранятся отнюдь не наброски. Таким образом создается иллюзия классика, неизвестное наследие которого, что называется, «по сусекам наскребают».

А в этом — ни малейшей нужды. Потому что у классика ненапечатанного — только выбирай.

По сию пору не изданы:

  • четыре поэмы,
  • беллетризованные мемуары «Черный погон»,
  • неоконченный роман «Жизнь Адрика Маллисино»,
  • несколько отличных переводов из Бодлера,
  • четыре десятка рубайят Хайяма,
  • семисотстраничный трактат «Русское стихосложение»,
  • несколько завершенных теоретических работ, в частности, «Свободный стих»,
  • дневники и записные книжки,
  • за малым исключением, переписка.

Не разысканы:

  • «Стихи о Гумилеве»,
  • поэмы «В дежурке» и «Каменный гусь» (все — упомянуты в «автобиблиографии» Шенгели).

Не собрано:

  • изрядное число стихов, распыленных в периодике рубежа десятых-двадцатых годов.

Здесь поискать — есть вероятность, что отыщутся недостающие звенья. Если, конечно, есть желание лучше услышать и понять, быть может, самого двойственного из поэтов уже минувшего столетья.

Природа этой двойственности — непрерывность диалога с самим собой, обозначенного Кржижановским как «разговор двух разговоров», pro et contra, ищешь ответ — находишь вопрос.

От задуманной мемуарной книги «Элизиум теней» сохранилось лишь несколько набросков да перечень имен персонажей, коими намеревался он заселить страницы. Сложная система оппозиций: Бальмонт — Бунин, Дорошевич — Олеша, Мандельштам — Брюсов, Ахматова — Цветаева, Ходасевич — Гастев, Маяковский — Кузмин…

Или, например, так — в стихах:

Сегодня дождь бормочет и лукавит,
Отсчитывает что-то на листве,
Постукивает ноготком в окошко,
И мысли черные стекают в душу
Из черного и мокрого окна…
Тут, Моцартову следуя рецепту,
Свечу зажег я, в зубы вдвинул трубку,
Откупорил шампанского бутылку
И перечел «Женитьбу Фигаро».

Уличать в неточности, — значит, попасть в небрежно замаскированную ловушку. Шенгели прекрасно знает, что «рецепт» вовсе не «Моцартовский», что это Сальери вспоминает, как «говаривал» ему Бомарше. Смещение, совмещение едва ли случайно: палимпсест дважды использованного фотокадра чувства, где сквозь Моцарта просвечивает Сальери…

Октябрь двадцать седьмого. Оглушающая и ослепляющая, фанфарно-фанфаронная подготовка к первому юбилею новой власти. Поводов для «черных мыслей» предостаточно…

Десять лет спустя:

…Так прозрачна тишина,
Так мягка, душой владея…
Но досаден у окна
Пьяный профиль Амедея.

Этот «гуляка праздный» раздражает, призрачно застит свет, искушает возможностью иной жизни, уже упущенной. Стихи так и озаглавлены — «Соблазн».

И еще через полдесятка лет проскользнет, как бы между прочим, — отстраненно, в третьем лице, — стих:

…Он с музой сам неоткровенен был…

Все это выглядит элегическим отзвуком многолетних занятий пушкинистикой, не более того. Однако — по сути — варьирование темы, так сказать, заявленной чуть ли не в начале литературного пути. Вот только «заявка» лет восемьдесят считалась утраченной.

Двадцать седьмого апреля 1919 года Шенгели писал Волошину из Одессы: «Я работаю напряженно, перевел пьесу Клоделя «La ville», написал два учебника по стихосложению и скоро издаю трактат о стихе. Написал трагедию в стихах «Сальери», пишу еще одну. Написал ряд стихотворений, исследую великолепный, доселе оплеванный стих Кантемира. Преподаю в цехе, и у многих из моих учеников есть ученики свои, так что учение о форме находит внемлющих»…

Перевод пьесы не найден, возможно, был сделан для постановки в каком-то из многих возникавших-исчезавших тогда театров, с ним и затерялся след. Прочее — более или менее известно. «Трактат о русском стихе» впервые издан в Одессе в 1921 году. Первое издание «Практического стиховедения» — 1923 год, Москва. «Еще одна… трагедия в стихах», — очевидно, драматическая поэма «Нечаев», вышедшая в 1920-м, опять же, в Одессе. Большинство стихотворений вошло во второе издание «Раковины» (М., 1922). И только о «Сальери» — единственное упоминание. Ни в одной из дальнейших «автобиблиографий» поэма даже не названа. Судя по этому, Шенгели считал ее потерянной — безвозвратно.

Обнаружилась она осенью 2001 года, как водится, случайно — и там, где искать не виделось смысла. В архиве ИМЛИ (ф. 190, оп. 1, е. х. 2), где фонда Шенгели нет, а «материалы» долгое время не были «расписаны по именам», пока не начался выпуск архивного каталога.

В авторскую машинопись книги драматических поэм, кроме «Сальери», включены «Нечаев» и пока не изданный «Доктор Гильотен». Хранилась она, вернее, затерялась, среди бумаг Госиздата, куда, судя по штампу на титульном листе, была сдана 14 апреля 1923 года.

Можно предположить, что — вместе с вышедшей годом раньше в том же издательстве второй «Раковиной» — «Драматические поэмы» должны были с достаточной, на взгляд автора, полнотою представить публике поэта, окончательно перебравшегося в столицу, осевшего в ней. Хронологически самая ранняя вещь — «Сальери» — книгу завершала. Проследив работу Шенгели над композицией вышедших книг, можно сделать вывод, что именно этой поэме он придавал таким образом особенную весомость.

Внутреннее раздвоение на моцартианство и сальеризм он ощутил очень рано: еще в гимназии заметил , что пушкинский ямб «расходится» с определением сего размера, данным в учебнике, — и принялся исследовать эти «расхождения». В семнадцатом, вскоре после знакомства с Шенгели, Волошин характеризует его в письме как талантливого поэта — и серьезнейшего теоретика стиха.

Поверять «алгеброй гармонию» было органической потребностью. И увлекательным делом.

Но легко ли: чувствовать себя Моцартом, а сознавать — Сальери!

Ощущение «самозванства» на этом пиру избранных, куда явился после них, — кому из поэтов не знакомо? Его и Пушкин не миновал его — после Данте, Шекспира, Гёте, Байрона: «Нас мало избранных»… Временами томился сомнениями: не опоздал ли на пир?..

В начале ХХ века, когда впервые в истории русской поэзии развернулась профессиональная работа над поэтической формой, этот лейтмотив «Моцарта и Сальери» просто-таки обречен был возникнуть. Для публики он наиболее отчетливо воплотился в столкновении вдохновенного Бальмонта и ученого Брюсова. Для поэтов — в собственной внутренней противоречивости.

Вот — один из стихотворных автопортретов Шенгели: Одесса, Воронцовский дворец, год 1920-й:

Носящий баки (Пушкину вослед)
Здесь к символу камина стал поэт
И думает, жуя ломоть ячменный,
Что стих его — планету оплеснул
И, подавляя голос папских булл,
Как брат грозы, стремится по вселенной!

Но… уже написаны — и напечатаны — «Два «Памятника». Сравнительный разбор озаглавленных этим именем стихотворений Пушкина и Брюсова». В восемнадцатом. Перед тем как началась работа над «Сальери».

Никакой «состязательности» с Пушкиным — разве что вполне естественная формальная перекличка. Поступок отчаянный, ведь сопоставлять будут неизбежно. Тот же белый пятистопник, всего трое действующих лиц. Эпизодическое: вместо слепого скрипача — Изора, у Пушкина лишь упоминаемая.

Отличия: «восстановлено» игнорированное Пушкиным классическое правило трех единств; вместо двух картин — три, потому текст Шенгели примерно вдвое длиннее.

И, главное, иной поворот темы: ни зависти, ни тайного убийства, ни «гения и злодейства». Ни в чем таком нет нужды.

Разыгрывается «поединок роковой» — своего рода дуэль, в которой на стороне Сальери — «суицидальные» склонности художника, постоянный риск напряженного пребывания между Эросом и Танатосом, где срыв за предел жизни мстится прорывом в бессмертие. И надо только с толком использовать этого верного союзника.

Не потому ли в истории среди завзятых дуэлистов так много творческих личностей: Сирано, Галуа, Марло, Верлен и Рембо, Пушкин, Лермонтов, — только начни перечислять… Да и в русском символизме — не без дуэлей…

То же — среди самоубийц.

Шенгели чувство то было знакомо не понаслышке. Приступы накатывали не раз — разделенные годами, десятилетиями, — и он словно бы заклинал их стихами.

В двадцать восемь лет:

Над моей кроватью сонной,
После долгих-долгих лет,
Снова сталью вороненой
Голубеет пистолет…

В тридцать два:

…Но, если нож вонзен с ухваткою апашей, —
Самоубийство тоже здесь.

В пятьдесят четыре:

Из всех падений одно — последнее —
Полетом будет, полетом ввысь!..
Но прочь с балкона: с подобной бреднею
Шалить опасно. Поберегись.

…Но можно понять и так, что Сальери убивает Моцарта… в себе…

При чтении поэмы-трагедии, в размышлениях о ней пушкинские ассоциации неотвратимы. Кабы автор полагал иное — едва ли стал бы сочинять. «Там есть один мотив» — тот самый, который длится и сквозит в стихах Шенгели, до самых поздних.

Май 2002


Георгий Шенгели

Сальери

Драматическая поэма

Сцена первая
Кабинет Сальери

САЛЬЕРИ (рассматривая миниатюру):

Вот — как живой он! Каждая черта
Тончайше выписана пряной кистью.
Взгляд беспредметный хризолитных глаз,
Рот фавна и девичий подбородок,
И медный нимб мечтающих кудрей.
И голова на золотистом фоне —
Лик Бальдера на пламени зари.
Искусный постарался живописец…
Поэт! Поэт! Манерный и условный,
каким себе его толпа рисует.
И все ж под этим округленным лбом —
Неисчерпаемая россыпь мысли,
Голконда красок! И в какие ритмы
Он замыкает звонкие слова!
И, как наследник царского богатства,
Что ни движеньем пальца не добыто,
Он золото несчетно рассыпает.
Цветам, закатам, девушке влюбленной
Он слово низвергает Ниагарой, —
А каждая отдельная черта
Могла б великих оживить героев,
Могла бы взвить грохочущие толпы,
Расплющить в лист короны и тиары,
Могла бы прозвучать о судьбах мира,
О юности, о дряхлости земли.
Но что ему все это? Как Исав,
Он расточает право первородства
За звонкие бубенчики певца,
Бродячего пустого менестреля…
Что мне? Ведь я, сознав пути и силы,
Ярму свою подставил шею. Стал я
Каменотесом непокорных слов.
Я выверил и вычеканил плиты,
Я рассчитал борьбу противовесов,
Я вычислил дугу подпружных арок, —
И циркулю доступны моему
Луксора груз и кружево Альгамбры.
Я прошагал по острым ступеням,
Что от Гомера возбегают к Данту,
От всех скорбей собрал драконьи зубы
И, душу взбороздив железным плугом,
Железные посеял семена.
И дали всход! Взросли мои когорты,
И их веду стеной несокрушимой
На приступ всех запретов и твердынь!
Кремли мои на высотах воздвиглись,
Послушно конунги мне присягнули,
И тога Цезаря мне суждена!
Но вот является певец беспечный,
Орфея правнук, и поет, как флейта,
И камни слушают! А я стою
Беспомощным царем Иерихона,
Внимая рокот иерейских труб.
Я не завидую. Я ненавижу.
Все напряжение любви и воли
В бесплодную уходит пустоту.
Шатается самодержавье слова,
Подпорка за подпоркой упадает,
Доселе укрепленные везде, —
И в каждом друге прозреваю Брута…
Я предлагал ему дуумвират,
Я отдавал ему гегемонию,
чтоб только он не отлетал в просторы
И лиру переплавил на кирку.
Но он лишь посмотрел как сквозь меня
И брызнул мне в лицо бездумным смехом:
»Зачем мне Академия и вечность?
Я буду петь, а строить можешь ты».
О, ненавижу!

(Бросает миниатюру на пол и ударяет каблуком. Входит Изора)

ИЗОРА:

Здравствуйте, Сальери.

САЛЬЕРИ:

Изора, — вы? Я занят.

ИЗОРА:

Неужели?

Для знаменитого поэта, право,
В свирепых монологах упражняться —
Занятие не из совсем обычных.

САЛЬЕРИ:

Вы слышали?

ИЗОРА:

Последние слова.

Да на кого вы ополчились так?
Не критик ли обидел вас?

САЛЬЕРИ:

Изора!

Вы знаете, я не люблю…

ИЗОРА (замечая миниатюру):

Что это?

(Одновременно с Сальери наклоняется к миниатюре)

САЛЬЕРИ:

Оставьте же!

ИЗОРА:

Сальери! Я — хочу!

Ах, вот кто это. Наш прекрасный Моцарт.
Так Моцарта вы проклинали? Да?

САЛЬЕРИ:

О нет. Ни на мгновение. За что?
Он друг мой. Он мой брат.

ИЗОРА:

Брат? Авель?

Что ж, — должен все Сальери испытать,
Все драмы пережить, о коих в книгах
Рассказано. Ах, кстати: вы еще
Не знаете? Ведь Моцарт возвратился.

САЛЬЕРИ:

Вернулся? Моцарт? Да когда же?

ИЗОРА:

Нынче.

Я и несла вам радостную весть.

САЛЬЕРИ:

Проклятие!

ИЗОРА:

Сальери, объяснитесь.

Я вижу: ваша ярость не на шутку.
Но почему? Он пламенный поэт.
Его стихи и вашим не уступят.
Он так певуч! Так жарок! Так свободен!

САЛЬЕРИ:

Он сокрушает божество мое!

ИЗОРА:

А кто же это божество, Сальери?

САЛЬЕРИ:

Вы знаете.

ИЗОРА:

Но он усердный жрец.

Тогда как вы — лишь пастор. Да, да, да!
Вы холодны, как сталь. А он — улыбка.
Он — ландыш, иволга.

САЛЬЕРИ:

Изора!

ИЗОРА:

Что?

САЛЬЕРИ:

Да, он поэт. Но милостию Бога.
Тогда как я — поэт моею волей!
Что более достойно человека?
Он — выскочка. Без почвы, без корней.
Он промелькнет, как метеор по небу,
Как зайчик по паркету. И не будет
Ни света, ни тепла. А мы должны
Себя собрать в один костер гигантский.
Мы огненным крещением ожечь
Должны весь мир, томительный и косный,
должны расколдовать немую землю,
Вложить в уста ей огненосный гимн.
Уста ее — упорны. Шаг за шагом,
Карабкаясь и обрывая ногти,
Ее сухие губы разжимаем!
А Моцарт ваш. Свободный серафим!
Что расколдовывать ему? В просторах
Он плавает и песни о свободе
Ненужно льет обильною струей.
А люди! Вечные рабы! Как жадно
Они внимают песне о свободе
И тянутся за жалкой погремушкой!
И некому мне будет передать
Мой циркуль и отвес, мою работу,
И дивный храм останется в лесах!

ИЗОРА:

Вы тронули меня, Сальери. Я
От вас такой не ожидала страсти.
Я вижу: подлинно обожжены вы…
Заставьте Моцарта умолкнуть.

САЛЬЕРИ:

Как?

Он не творить не сможет.

ИЗОРА:

Так… убейте.

САЛЬЕРИ:

Убить? Как быстро это вы решили.
О нет, Изора, я не верю вам.
Вы Моцарта так любите. К тому же
У вас в глазах колеблется усмешка.

ИЗОРА:

Вы наблюдательны. Ну, хорошо.
Я буду с вами искренна, Сальери.
Не подобает мне лгать перед тем,
Кто… Мне чужда поэзии судьба.
Вы ль, Моцарт ли, Ярмо, свобода, песни, —
Все умерли: Вергилий и Гомер,
Дант и Камоэнс, Шекспир и Фирдуси.
Но было время… Были вы со мной
Так беспощадны, как и со словами,
И я вам как слова повиновалась.
Но вы мне — никогда, нигде, ни в чем!
И, выпивши меня до дна, Сальери,
Вы бросили меня прочтенной книгой,
И многие ее с тех пор прочли.
И поклялась я раз, один лишь раз
По моему хотению в простор
Направить вас стрелой неоперенной!
Когда вы обольетесь некой кровью,
Она, как плащ, сотканный Деянирой,
Прожжет вас до костей! Тогда, тогда
Я буду знать, что существует сила,
Кому и вы подвластны! Что, Сальери?
Мой вызов принимаете ли вы?
Здесь, в этой капсюле, одна лишь капля,
Но от нее гиена и король
Равно умрут. Возьмите. Бедный Моцарт
И вкуса-то изведать не успеет.
Что ж, вы берете?

САЛЬЕРИ:

Дайте.

ИЗОРА:

Вот, возьми.

И знай: теперь отомщена Изора!

САЛЬЕРИ:

Ты думаешь?

ИЗОРА:

Мы встретимся глазами

На похоронах Моцарта. Прощай.

(Уходит)

САЛЬЕРИ:

Плывет корабль к привольным океанам,
И ракушкой тяжелой обрастает
В прозрачность вод опущенное дно…
Жизнь Моцарта — игралище двух воль:
Полуслепого женского кипенья
И воли мира, явленной во мне.
Да будет так. Ты должен, Моцарт, смолкнуть.

Сцена вторая
Кабинет Сальери

САЛЬЕРИ:

Сегодня бой. Бой на две стороны,
Решаемый единственным ударом.
Одна победа повлечет другую.
Разбей замок на своде — рухнет свод;
Паденье Моцарта сметет Изору.
Сальери! Ныне — ныне ты увидишь,
Что в алом горне гениальной воли
Расплавлена и колокола бронза,
И мечная безжалостная сталь.
Сальери! Ныне ты увидишь: гений
Есть луч, алмазный, хладный и бесцветный,
Но, пробегая в твердом веществе,
В сопротивленьи гранного кристалла, —
Разверстывает радужный венец.
Хочу — поэт я, а хочу — я Цезарь,
И, отрешенный влагой Рубикона,
Как радостно в разбег волны вхожу!
Сегодня бой.

(Стук в дверь)

Войдите. Моцарт, — ты?

(Входит Моцарт)

МОЦАРТ:

Не ожидал? Ну, рад тебя я видеть!
Сальери, милый, как ты постарел.

САЛЬЕРИ:

Ведь за сорок мне. Ну, а ты все тот же,
Хоть мы ровесники.

МОЦАРТ:

Ты шутишь. Разве
Мне тоже сорок? Мне ведь двадцать пять.
Нет — восемнадцать.

САЛЬЕРИ:

О ребенок вечный!

Ты в легком челноке твоей мечты
Несешься по теченью лет. И волны,
Все те же волны, что назад лет двадцать
Тебя подъяли, — зыблют и поныне,
И только пробегают берега.
А я стою на твердом берегу —
И сколько вод уже промчалось мимо.
И седина вплетается в виски,
Да и в душе уже белеет проседь.
Да, ты все тот же.

МОЦАРТ:

Да и ты, Сальери.

Что старость? Надо быть как солнце. Ты же
Пылаешь, как и встарь. Твои глаза
По-прежнему сверкают черной молньей.
А Седина — пустое.

САЛЬЕРИ:

Может быть.

МОЦАРТ:

Ты думаешь не так?

САЛЬЕРИ:

Нет. Седина —
Не пыль, осевшая под ветром лет,
А пот холодный тяжкого боренья,
Забот и мук.

МОЦАРТ:

О чем тебе страдать?

САЛЬЕРИ:

Ты не поймешь.

МОЦАРТ:

Я?

САЛЬЕРИ:

О! Когда б ты понял.

Когда б ты понял Цезаря, который
Упорно, шаг за шагом покоряет
Болота, скалы, колкие леса
И буйных конунгов смиряет, — годы
Десятилетия. И вдруг… И вдруг,
Когда готов орел железный прянуть
И увенчать последние твердыни,
Там, в глубине, в тылу кипит восстанье,
И рушится недосвершенный подвиг.

МОЦАРТ:

Мне жаль его.

САЛЬЕРИ:

И только?

МОЦАРТ:

Да, не больше.

Зачем себя обременять заботой?
Зачем наваливать на плечи подвиг?
Не лучше ль ласточкою реять?

САЛЬЕРИ:

Так.

Не понял ты. Иное вот. Любовник,
Пылающий, упорный, непреклонный,
Всего себя сжигает на огне,
На всесожженьи ей. И близко счастье.

МОЦАРТ:

Я рад.

САЛЬЕРИ:

А вдруг неведомое зло
Подтачивает сделанное. Вдруг
Вся радость и все счастье достается
Залетному случайному продавцу,
А тот, а первый — уничтожен. Что бы
Ты сделал?

МОЦАРТ:

Я? Я б — заменил его!

САЛЬЕРИ:

Да, не понять тебе.

МОЦАРТ:

Но что ты хочешь

Сказать всем этим?

САЛЬЕРИ:

Слушай же меня.

Внимательно! Не пророни ни слова!
Поэзия — в опасности.

МОЦАРТ:

Да разве

Мы умерли?

САЛЬЕРИ:

Да, Моцарт, мы не живы.

Мы лишены наследника. И ты —
Понять ты должен. Гибнет наше дело.
Кому передадим свою любовь?
Кому передадим секреты песни?
Кого научим облекать в напевы
Весь хаос мира и души? Кого?
Кто после нас с такою же мечтою,
Неистребимою святой мечтою,
Повергнется в нагроможденья мира
Их переплавить в звонкие слова?
Развал и тлен пророчу я. Взгляни,
Взгляни провидцем. Видишь: эти люди,
Там, впереди, заморыши, слепцы, —
Они боятся звука и волненья.
Они, замкнувшись в тишине пустой,
Переставляют мертвые костяшки,
Как в домино. О, страшная игра!
Они, — о, слушай, Моцарт, — вытравляют
С пергаментов мои, твои напевы
И заполняют чистые пространства
Своей монашескою болтовней!
Ты чуешь этот холод, эту смерть?
Поэзии — не быть!

МОЦАРТ:

Сальери, страшно!

САЛЬЕРИ:

Да, страшно, Моцарт! Понял ты теперь?
Над пропастью стоим, и следом, следом,
Туда, в безмолвие, в небытие
Обрушимся!

МОЦАРТ:

Но что же делать нам?

САЛЬЕРИ:

Нам надо строить. Помнишь, я тогда
Взывал к тебе?

МОЦАРТ:

Да, помню, помню. Что же,

Ты знаешь: глупый я. Вот и не понял.
Теперь же вижу. Будем строить, будем.

САЛЬЕРИ:

Ты должен мне помочь. Скажи мне, Моцарт,
Скажи с такой же силой, как поешь,
Скажи, что ты поможешь!

МОЦАРТ:

О Сальери!

Ты всколыхнул меня. Я твой! Твой раб!
Что должен делать я?

САЛЬЕРИ:

Ты знаешь, Моцарт,
Как я люблю тебя?

МОЦАРТ:

Да.

САЛЬЕРИ:

Знаешь ты,
Что лишь поэзию люблю я больше?

МОЦАРТ:

Я знаю.

САЛЬЕРИ:

Ну, а ты? Ты столь же любишь
Поэзию?

МОЦАРТ:

Да! Да!

САЛЬЕРИ:

Ты б обрек
Себя изгнанью за нее?

МОЦАРТ:

С восторгом!

САЛЬЕРИ:

А разлучился бы с любимой?

МОЦАРТ:

Да!

САЛЬЕРИ:

А самого себя принес бы в жертву?
Под нож, на казнь пошел бы?

МОЦАРТ:

О Сальери!

Мне жутко… Да! Коль нужно — да!

САЛЬЕРИ:

Так знай,
Так знай же то, что ты всему виною!
Что каждый твой напев — удар лопаты
В кладбищенскую землю! Знай же ты,
Ты, гений, залетевший ниоткуда,
Ты, божество над серым земным прахом,
Что дивные твои напевы — вздох,
Вздох ветерка, всклик иволги лесной,
Что, внемля им, мы застываем чудно
И, упоив себя блаженством кратким,
Томимся по свободному полету
И вспоминаем, вспоминаем звуки,
Отравленные ими навсегда.
Вся сила, вся любовь в глазах раскрытых
Мятется беглым пламенем и мчится
Куда-то за пределы, в небылое,
И невозделанная спит земля!
Не вовремя пришел ты: слишком рано.
Дай силу нам самим воздвигнуть трон
На высотах, доселе недоступных, —
И я клянусь, о Моцарт: зазвучат
Твои невоплотимые напевы
В веках грядущих неизбывным гудом!
Теперь же, Моцарт, слышишь ты: теперь
Ты должен смолкнуть, удалиться! Моцарт:
Ты должен — умереть!

МОЦАРТ:

Сальери, — нет!

САЛЬЕРИ:

Ты должен! Более ни слова.

МОЦАРТ:

Боже!

А солнце?

САЛЬЕРИ:

А поэзия?

МОЦАРТ:

А счастье?

САЛЬЕРИ:

Нет счастья выше, чем предрешено
Тебе моим веленьем. Моцарт, Моцарт!
Как сладко умереть за то, что любишь!
Но ты колеблешься? Я заклинаю,
Я требую: ты должен умереть!

МОЦАРТ:

Я не могу, нет!

САЛЬЕРИ:

Можешь, Моцарт, можешь!

Подумай, — нет, почувствуй полноту
Последней жертвы. О! В предельный миг
Каким великим будешь ты поэтом, —
И я завидую тебе, свершенью
Столь дивному завидую! О, если б
Я был тобой! Я кровь за каплей капля
Поисточил бы в сладких содроганьях!
Я захлебнулся б яростным восторгом!

МОЦАРТ:

Сальери, правда?

САЛЬЕРИ:

Правда, правда, Моцарт!

Ты сделаешь, — я убежден. О! Вижу,
Как ты с твоим величественным лбом,
С глазами, фосфористыми, как Вега,
Взойдешь на кострище. Ты феникс, Моцарт!
Свершаются предания времен!
Мы видим древние легенды въяве!
Ты — феникс? Стань же на мгновенье пеплом,
Чтоб вновь зардеть, — неугасим навек!
Возьми!

(Протягивает ему яд)

Возьми причастие твое,

Причастие великого поэта.
Теперь иди. Да не угаснет пламя,
Здесь вспыхнувшее. Верю я! О друг!
Я в прах прострусь перед твоею жертвой!
Мой Моцарт спас поэзию! Иди.

МОЦАРТ:

Прощай, Сальери. Ты умней меня.
Ты знаешь. Я иду. Прощай Сальери.

(Уходит)

САЛЬЕРИ:

Я спас поэзию! Я! Слава силе!
Я волю Моцарта сопряг в клинок, в стальной клинок и твердою рукою
Переломил его. Он убежден.
Я не убил. Ошиблась ты, Изора.

Сцена третья
Кабинет Сальери

САЛЬЕРИ:

Он умер. Телом. Отшумят года.
Золой подернется блестящий уголь,
Не обогреет зябнущих ладоней, —
И отойдет надменная толпа.
Тут и душою расточится Моцарт.
Поэт — как луч. В зеркальногранном зале,
Дробясь и отражаясь перекрестно,
Вдруг нарастает световой лавиной.
А вынуть несколько зеркал — и тускло
Потонет луч в омшелой штукатурке…
Тогда лишь мне из памяти исторгнуть
Нашепты сладких Моцартовых песен —
И явлено владычество мое.
Бедняга Моцарт. Ныне понимаю,
Что подлинно его любил я. Правда,
Когда бы он не внял моим словам,
То все же я рукой окостенелой
Отраву всыпал бы в его бокал.
Кто императором быть обречен,
В том твердый должен быть воспитан ликтор:
Венечный лавр надменно прорастает
Из грубого топорьего древка.
Но если убеждение толпы
Слагается алтарным обелиском, —
Венечный лавр венчает нерушимо
Его остроконечную главу.
И Моцарт был его последним камнем.

(Входит Изора)

ИЗОРА:

Сальери! Как случилось то, что Моцарт
Своей рукой себе закрыл глаза? Сальери! Как вам удалось подвигнуть
Его на это злое преступленье?
Как вы сумели вновь остаться чистым?
Не омывая обагренных рук?

САЛЬЕРИ:

Вы знаете, Изора, доказал я
Ему необходимость отреченья.

ИЗОРА:

Вы доказали? Боже, Боже мой!
Да разве можно доказать, что смерть
Прекраснее, — и доказать кому же?
Тому, кто сам — весь солнце, жизнь и песня?

САЛЬЕРИ:

Да, можно. Это видите вы ныне.

ИЗОРА:

О, для чего вы не убили сами?
Зачем такою демонской насмешкой
Ударили вы Моцарта в лицо?

САЛЬЕРИ:

Затем, Изора, что повинен я
Был испытать на огненном плавиле
Достоинство моей заветной мысли
И, доказуя Моцарту, — себе
Ее доказывал я.

ИЗОРА:

О, тогда…

Тогда я умоляю вас, Сальери:
Мне докажите вы, что боль моя,
Моя незаживляемая рана —
Лишь бред ночной, пустое содроганье.
Над хаосом смятенной темноты,
Над мутной бурей пораженной воли
Пролейте блеск отчетливого полдня,
Прямоугольной льдиной твердой мысли
Сдавите воспаленную тоску.
Вы можете, — так вы сказали сами.
Вы сокрушили Моцартово солнце,
Вы втиснули в короткий, в плоский гроб
Каскада рушенье и дрожь вулкана, —
Так вот вам малое больное сердце, —
Его сожмите в непреклонной длани
И осмолите в мумию его!

САЛЬЕРИ:

Мне то не надобно, Изора. Я
Не шевельну рукой, когда не вижу
В чем пользы для моих трудов.

ИЗОРА:

А вы?

Вам, вам не должно ли вновь утвердиться
В сознании своей бескрайней власти?
Не нудит ли вас жадное желанье
Меня как встарь безвольно простереть?
Что скажете вы, Цезарь?

САЛЬЕРИ:

Нет, Изора.

Не должно утверждаться мне. Желанье
Вас простереть — мне чуждо; навсегда.

ИЗОРА:

Сальери, лжете вы! Своим чутьем,
Не знанием — чутьем, чутьем звериным,
Предчувствуешь ты пораженье здесь!
Нет силы, угашающей привольно
Гнет и тоску раздавленной любви.
Нет силы, оскопляющей живое
Размеренностью шахматных квадратов,
И Моцарта — нет! — ты не победил.

САЛЬЕРИ:

Вчера мы Моцарта похоронили.

ИЗОРА:

Его околдовал ты и не боле.
Его ты окружил оцепененьем,
Тенетами твоих уловок низких,
Гипнозом злым твоих гиеньих слов.
Но лишь уснула Моцартова жизнь,
И, умирая, сохранил он — знай —
Властительными все свои напевы.
Ты в том уверишься, когда еще
Тебе неведомо. Сальери! Цезарь!

(Указывая на бюст Цезаря)

Смотри, какой холодною усмешкой,
Изрезалось его лицо. И годы
Он смотрит так на жалкого безумца,
Что мнит себя державцем и владыкой…
Слова мои ты сам произнесешь!

(Уходит)

САЛЬЕРИ:

Бессильная пустая вспышка. Гнев
Неоправдавшихся надежд клокочет.
Что мне? А несколько поэм суровых
Я все же выплавлю из этой бури.
Когда-то наша острая любовь
В ее весне, а также в увяданьи
Мне помогла создать стихи; теперь
Мне в том поможет ненависть Изоры…

(Берет со стола связку рукописей)

Бумаги Моцарта. Прислал их мне.
Посмотрим. Многое мне неизвестно.
Вот новая тетрадь; опять стихи
О древнем солнце; о горах; о море;
Преданья островов; опять любовь;
Вот песни паруса; вот гимн свободе.
А это что? О! Реквием? Когда?
За час до смерти! Неужели? Моцарт!

(Читает вновь и вновь)

О, вот когда!.. Права, права Изора.
Ты, Моцарт, отомстил мне, сам не зная.
В последний час одной чертой пера
Ты сокрушил воздвигнутое зданье,
Ты сотворил сладчайшую из песен,
Последний и призывнейший полет!
О, неужели я повергнут? — Нет!
О, неужели я убийца? — Нет!
Но он разбил строй убеждений твердых,
Он стер алмазной воли острие.
Поэзия? Со мной ли ты? С тобою ль
Вся жизнь моя, моя любовь и вера?
О Моцарт! Не могу! Я должен верить,
Я должен, должен! Верю! Божество.
Доселе я случил тебе как раб,
Я отлучил всю жизнь мою во славу
Поэзия, твою! И ныне я
Возьму на плечи бремена иные!
Я создан быть подножием твоим,
Поэзия. Им буду! Пусть, как труп,
Я холоден, пусть мертв! Пусть я убийца!
Не отрекаюсь, принимаю все.
Ты не восторжествуешь, Моцарт, нет!
Я угашу в себе твою победу,
Я скрою окровавленную тайну,
Я душу дам ее клыкам сдавить,
И да немотствуют ее признанья!

(Бросает рукописи в камин)

Пылай, наследье Моцарта, пылай!
Легчайшим в небе поразвейся дымом!
Здесь, пред костром великого певца
Я возношу гигантское моленье,
Здесь я закалываю сам себя,
И этим жив и вновь несокрушим я.
Крепись, молчи. Работа предстоит,
Великая, священная работа!
Пролейся в грудь мне яростное пламя,
Сожги меня неистощимой болью!
Твоим я жаром раскалю металлы
И выкую поэзии венец!
И в дали вековой восстанет гений,
Поэт последний, и его наденет,
И повторят мое потомки имя,
Предтечею великим назовут.
Мне совершителем быть не дано.
Безмерен гнет. Но твердо принимаю.
Сквозь ужас мой, мою тоску, сквозь бред,
Поэзия, твой путь тебе проложен!
Предтеча я. — И да придет Поэт!

Харьков, октябрь 1918

Top
University of TorontoUniversity of Toronto